Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 17



Мой род держал во владении доходные поместья; раньше, в путешествиях мы с отцом прожигали две тысячи фунтов в год, а ныне, после его гибели, первым моим решением было продать семейное гниющее поместье, в котором я бывал пару раз за жизнь; и сейчас медлительно, но верно я плёлся в графство, где когда-то от оспы погибли и моя мать, и младшая сестра (я трудно пережил их смерть).

Я вышел из тёмного экипажа в невзрачный серый английский городок, а Зуманн, мой друг, в камзоле зелёного цвета отправился в Хорнфилд-Хаус, мое имение. Я вышел в майскую долину, где когда-то высадился Цезарь; я поднялся на холм и увидел поместье с охотничьими угодьями. Поместье было окружено елями и сине-лиловыми цветочными аллеями.

Долго я стоял на месте у проселочной дороги, где сошел. Я стоял неподвижно, выдохнул наконец: «Я один». И пошёл я сквозь папоротники и кусты поляны, распугивая диких птиц и насекомых. Я вышел на низменность к месту посаженных елей. Было свежо; на мху я ускорил шаг; на горизонте рдела последняя полоса заката. Небо тускнело, переходя к водянистым тонам сквозных облаков. Этот мой дом, Хорнфилд-Хаус, был скорее аббатством с протяженными тоннелями и роскошными лестничными пролетами со своими ненавязчивыми историями. Поля вокруг были моими, и леса, и олени, и лисы, бобры и бабочки. И длинная каменистая дорога, по которой я вошёл в дом. Вышколенный дворецкий и пожилая экономка, пара слуг – я не желал большой толпы в доме. Моя экономка, весьма прекрасная собой дама в зелёном, направилась кормить павлинов в сопровождении горничной; входная дверь захлопнулась. Зуманн возбудил своим приездом прислугу, а я взлетел на этаж выше. Мальчик нёс остатки моего багажа. Я зашёл в комнату с кофейно-ромбовидными обоями и нарёк её своей. Солнце было уже на востоке, оно золотило шторы, балдахин тёмной и воздушной кровати. Подвески, которые я сжал в ладонях, я швырнул на кровать и хлопнул руками и начал их потирать в предвкушении работы.

– Да, теперь у меня нет выхода. Быть мне здешним хозяином и придётся отвлечься от своей коллекции видов любви по Платону.

Была ночь, и было решено не давать ужина. Кухарки, горничная, экономка, – одним словом прислуга, – давно спали; мне было необходимо написать письма старым Лондонским знакомым о завершении жизненной эпохи, об окончании баллов и иных радостей жизни. Всю весну после расставания с приятелями зимой одно-два письмеца в неделю да приходили. Живые и бодрые послания. Парафиновая свеча сгорела на половину, продолжая тускло светить. Я вертел в руках тонкое воронье перо, взял ножик, и стал подрезать перочинным ножом ногти. Было холодно. Темно. Я подошёл к распахнутому окну, тени слились со светом в единую, но неоднородную эмульсию. Было тихо, немо; от этого звенело в ушах, и лопухи перебирал ветер. Заброшенное кладбище и призраки могли полноправно дополнить эту тусклую атмосферу. Я установил свечу на подоконнике. Тогда меня заметил Зуманн.

– Барннетт, я иду к тебе! – крикнул итальянец.

– Мы можем обойтись и без дружеских сантиментов! – Входная дверь под моим шатким окном оглушительно захлопнулась, и я слышал торопливые шаги по долгому вестибюлю, по гостиной, по прихожей и лестнице, по коридорам с душами не упокоенных.

Зуманн – верный приятель. В равной степени верности он забывчив, уютен, недальновиден.

Я вскочил на ноги и поспешно надел кальсоны, лежавшие на полу посредине комнаты; и когда я взглянул на древний рабочий стол, моя рука разбуянилась. Я скомкал последние написанные мною письма, оставив их на столе. Мой лондонский друг ссутулился в дверном проёме, когда я вновь оперся бёдрами о подоконник. Душа гурмана в миг отхватила контуры графина на прикроватной тумбе с эмульсионным ликёром. Но сперва Зуманн заговорил о важном:

– Настал этот день! Ты ведь знаешь, Барннетт, ты завидный жених-симпатяга, но тебе придётся отвлечься от коллекционирования видов любви по Платону, – я не ответил, погруженный в свои думы, и на этаже наступила неловкая тишина. – Девушки и их мамочки не могут отказаться от такого состоятельного наследника, как Дилан Барннетт. В тебе есть этот противный лондонский шик, все достоинства и землю в придачу.

Я наконец заговорил задумчиво:

– Мой друг, я вовсе не такой, каким ты меня изображаешь. У меня нет ни вечных принципов, не твёрдых убеждений, ни философии. Есть только терпение, да крепкий склад характера! Откровенно говоря, своими выходками я могу довести любого. Я сам знаю, что во имя своего будущего мне следует забыть о поисках редких людей с широким взглядом на мир! Этот год я полностью посвящу работе и ведению дел в новоприобретенных имениях, и буду я последовательным и обязательным.

(И буду я слишком часто встречать людскую неточность. Читатель, в этом году я действительно собираюсь избавиться от унизительных проявлений невежества, корня всего зла, и привычки ходить по заседаниям светских клубов и борделям ради удовлетворения низших инстинктов).

– Откуда же у тебя в спальне бутыль этого изумительного напитка? – У Зуманна был гибкий, пропитанный винным эликсиром голос.



– Это был мой первый приказ в этом имении – принести сосуд спиртного и стаканы к нему.

– Отличное начало, Барннетт. Так, утопая в заботах, ты, как и остальные аристократы, сопьёшься и растратишь всё своё состояние в карты со здешними мошенниками. – Зуманн откупорил крышку графина и плеснул настойки по бокам стакана, и ликёр собрался на самом его дне.

– Твоя добродетель распространяется и на тебя самого, – стоя у подоконника, я вновь наблюдал, как выпирающий кадык Зуманна под кафтаном поспешно двигается в такт поспешным глоткам. – Оберегая друзей и сам не спейся. Ах! Да ты уже спился!

– Категорично не согласен! Я не пьянчуга! – Я скептически изогнул брови. – Жизнь слишком хороша, чтобы туманить литрами водки воспоминания о прожитых днях. К примеру, погостив в Хорнфилд-Хаус, я вскоре отправлюсь к мужу сестры в Шотландию.

Мы минуту помолчали.

– Вновь ты бродил по садам в ночь, Зуманн, – начал я. – Ради чего? Думаешь, будешь лучше спать, надышавшись ночными порами отравленного тумана?

– Тише, Дилан! Не горячись! А ни то вновь прострелишь мне ногу! Вдобавок ты просто на просто не поймёшь мою нужду в прогулках для сна, ведь ты вечно бодр. Ты словно совершенно не нуждаешься во сне. Феноменальное явление. – Зуманн прокрутил запястьям и поджал пальцы к ладони, как он делает всегда, и уставился в окно.

Я оттолкнулся от подоконника руками, и поспешным шагом под никогда не осуждающим, долгим взглядом Зуманна пробежал к столу сквозь комнату. Зуманн приступил расстраивать древние заплесневелые книги. Свечной огонь, слабо поддерживаемый дуновением ветра, тускло колыхался; свеча убаюкивала вечер и Зуманна.

– Не путай бодрость с моей горячностью, часто не дающей мне уснуть, – моя своенравная рука в соответствии со словами швырнула комки бумаги со стола об стену, подняла их, и выкинула в окно. – Снова и снова закапывая тело друга во сне ты не захочешь ложиться в кровать. Знай это, – вдобавок отрезал я, упоминая свои кошмары.

– Да, со мной ты всегда остёр на язык. В этом и состоит своеобразная прелесть твоей натуры: тебя не каждый вынесет!

– Наш юмор непристоен, Зуманн. Я всё же верующий. Надеюсь, Бог простит нас. Мы танцуем вокруг ереси каждый разговор.

– Бог простит. У него, должно быть, широкое сердце. Бог прощает все грехи, но в качестве испытания эти грехи и посылает. – Итальянские брови Зуманна приняли этакую рассудительную форму. – Бог часто бывает не справедлив. У тебя вот великолепный разворот плеч, стройное тело, насыщенность души природными талантами, отличное положение в обществе. А кто-то с самого рождения прозябает в нищете, обременённый жизнью, наполненной животной примитивностью и детской похотью.

– Каждому предназначена своя судьба. Чьи-то праотцы – шахтёры, а мои предки скакали верхами по кремнистым полям, омываемым чужими реками. С каждого путешествия они привозили трофеи. Ты и сам знаешь почти всё о моем отце, – начал я свою исповедь. – Он был общительным, эксцентричным человеком. Он был лично знаком с Томасом Гейнсборо! Но в то же время он страдал от постоянного пребывания среди людей. Отец… не сказать, что он был жесток со мной, но часто высмеивал. Но его слова не так сильно меня задевали, в отличие от его равнодушия. Однажды, когда я был ребёнком, я подрался с сыном нашей экономки. Мальчишка был добр ко мне, а я вспылил; я опять сказал, что ненавижу его, и мальчишка ударил первым. Конечно, когда ты ребёнок, любая царапина – это ужасная боль.