Страница 12 из 31
А теперь Каямбис, запершись в бедном своем домишке, вот уже восемь суток плавает в бочке с медом. Встает, только чтобы осла покормить да самому поесть. Гаруфалья наскоро варит еду, подкрепятся молодые – и снова в постель… С иконы на стене смотрит на них довольный Христос, улыбается и благословляет. Пусть никогда не пустуют люльки у критян, пусть винтовки передаются от отца к сыну – лишь благодаря этой бочке с медом в один прекрасный день станет свободным Крит…
Горячий весенний ветер гуляет и за крепостными стенами, там, где находится селение прокаженных – Мескинья. В лачуге, прямо на земляном полу, страстно сжимают друг друга в объятьях мужчина и женщина, тоже молодожены. Руки у него покрыты язвами, по ним струится желтый вонючий гной. У женщины нет носа – отвалился как раз накануне свадьбы, поэтому лицо невесты прикрыто белым полотенцем. Жених сжимает локтями свою сладострастно стонущую избранницу и думает о сыне и о том, что проказа на свете не переведется никогда.
В то время как обнимаются прокаженные в Мескинье, на другом конце Мегалокастро, у Новых ворот, появляется Барбаяннис. Он возвращается домой весь в поту, держа высоко над головой масляный фонарь. Спотыкаясь в узких переулках, Барбаяннис проклинает судьбу, что не дает ему насладиться даже сном: больше после смерти жены ему ничего не осталось. Целыми днями бродит он по городу и предлагает жителям зимой горячий салеп[28] для согрева, а летом – шербет для освежения. А еще часто зовут его вместо повивальной бабки, так что не больно-то поспишь. Принимать роды он научился у покойного отца, который принимал приплод у кобыл и ослиц со всей округи. А уж Барбаяннис перенес отцовское искусство на женщин. Вот и в эту ночь он принимал ребенка у Пелагеи, своей племянницы. И хоть промучился с нею три часа, но не напрасно: мальчик родился здоровый, черноволосый.
Разговаривая сам с собой и проклиная судьбу, возвращался Барбаяннис домой. Вдруг он услышал сзади цокот копыт. Правда, конь был какой-то необычный, не из тех, что едят ячмень, ржут и разбрасывают по дороге навоз. Копыта его так легко касались земли, словно были обернуты ватой, вокруг себя он распространял божественный запах ладана. Барбаяннис сразу все понял – не впервой, – перекрестился и, прижавшись к стене, стал поджидать всадника.
– Господи помилуй! – прошептал Барбаяннис. – Добрый вечер тебе, святой Мина!
Подняв глаза, он явственно увидел в ореоле яркого света среди тьмы резвого скакуна с золотой уздечкой, а на нем седобородого всадника. Был он в серебряных доспехах и в руке держал обагренное кровью копье. Святой Мина, отважный защитник Мегалокастро, как всегда, в дозоре. Ровно в полночь, когда город крепко спит, святой спускается с иконы, едет по набережной и по греческим кварталам. Прикроет растворившуюся дверь. Если кто из христиан болен и в окне у него горит огонь – непременно остановится и попросит Господа исцелить страждущего. Обычному глазу не дано увидеть святого. Только собаки при его появлении виляют хвостами, а из людей могут лицезреть его лишь двое: Барбаяннис и Эфендина Кавалина, придурковатый ходжа[29]. Только на рассвете возвращается святой на икону, и пономарь Мурдзуфлос, приходя утром убирать в церкви, всякий раз обнаруживает, что конь святого Мины весь в мыле.
Барбаяннис глядел, как исчезает святой в ночном мраке, и крестился.
– Вот и опять сподобился его увидеть, теперь дела пойдут на лад, – бормотал он.
Достав из-за пазухи лепешку на виноградном сусле, которую дала ему за труды Пелагея, Барбаяннис принялся с наслаждением жевать. Вот уже и дом близко, можно погасить фонарь.
Капитан Михалис курил, мысли в голове путались и жужжали, как майские жуки. Он силился припомнить все, что видел, что пережил, что полюбил и возненавидел в этой жизни, – деревню, отца, родной дом, разных людей, турок и греков, весь Крит от Грамбусы до монастыря Топлу. Ведь он исходил остров вдоль и поперек, побывал на всех его вершинах, в скольких восстаниях участвовал! И ни на чем теперь не мог сосредоточиться, так запали в голову эти бесстыжие красные губы.
Капитан Михалис кинул свирепый взгляд на архангела Михаила, точно в обиде на него за то, что тот не спустится с иконы и не наведет порядок в его жизни. Повернувшись, он увидел сквозь окно все то же темное небо.
– Пошли скорее день! – процедил он сквозь зубы. – Пошли день, хочу поглядеть, что со мной будет!
Снова вышел во двор, еще раз окунул голову в ведро с холодной водой и немного успокоился, присел на пороге.
Отчаянная борьба шла не только в душе капитана Михалиса. Всю ночь мерял шагами комнату и Нури-бей. Выходил в сад освежиться, опять возвращался в дом, беспрерывно курил, пил рюмку за рюмкой и бесился. То и дело глаза его устремлялись к лестнице наверх: черкешенка заперлась и к себе не пускает.
– Убирайся вон! – кричала она, стоило ему приблизиться к женской половине. – Ты опозорил себя! Ты мне не пара!
Эмине тоже не могла уснуть, стояла полураздетая у окна, заламывала белые руки и пыталась разглядеть в темноте греческие кварталы. Ей все еще виделись черные брови, борода, ручищи капитана Михалиса…
– Права, ой права! – стонал Нури-бей, и слезы катились у него из глаз. – Позор! Скоро стану таким, как этот придурок Эфендина. А этот гяур будет всякий раз звать меня на свои пирушки заместо шута.
Утром в комнату вошел арап – его повелитель, пьяный в стельку, спал, скрючившись, у порога. Борода, грудь, штаны были все в блевотине, вокруг валялись пустые бутылки и окурки…
А придурок Эфендина этой ночью спал, лежа на спине, и блаженно улыбался. Он получил приглашение на пирушку – значит, дней на восемь прочь заботы! Натрескается свиных отбивных и колбасы, накачается вином… Восемь дней и ночей без проклятой нищеты и без этих святынь, будь они тоже прокляты! Когда Нури-бей вспомнил о нем, ему как раз снился сладкий сон. Будто дверь отворилась, и в комнату вошел кабан, гладкий, откормленный, с турецкой феской на голове. А на шее у него, словно амулет, висел нож. И только этот кабан увидел Эфендину, так точно прирос к земле, поклонился, снял с шеи нож, вонзил себе в горло и рухнул на землю. Эфендина подошел и видит, что кабан-то, оказывается, зажарен, обложен лимонными листьями и страсть как вкусно пахнет! Эфендина от радости даже пробудился, рот был полон слюны.
В то время как внизу, на Земле, несчастные люди загорались желаниями и остывали, терзали и любили друг друга, небесный свод вращался по извечно заведенным законам, звезды передвигались с места на место, и вот из-за Ласифьотских вершин внезапно показалась и будто зазвенела в воздухе утренняя заря. Во дворе капитана Михалиса открыл круглые глаза огромный, со шпорами на ногах петух. Почуяв, что творится на небе, взмахнул крыльями, надул зоб и закукарекал. На другом конце улицы, перед домом зажиточного Красойоргиса, осел, с шумом вдохнув запах травы и критской ослицы, тоже задрал хвост и закричал.
Мегалокастро просыпалась. Из конца в конец, от источника Индоменеаса до пекарни Тулупанаса, отходил от сна квартал. Ревнивая кира Мастрападена отвязала своего мужа, святого человека, литейщика колоколов, от кровати, к которой привязывала его каждый вечер, чтобы он не спустился тайком на кухню – уж она-то знает этих мужчин! – да не пощупал там толстую служанку Анезину, у которой груди что у коровы вымя. Если, конечно, ему понадобится выйти ночью по нужде, она его отвяжет, но веревка все равно останется у него на ноге, и кира Мастрападена крепко держала ее за конец, чтоб муж ненароком не сбился с пути.
Капитан Поликсингис вернулся после любовных похождений совсем разбитый и надушенный мускусом. Кир Димитрос тоже поднялся с трудом, зевая: всю ночь его сорокапятилетняя жена Пенелопа не давала ему спать, ворочалась, сбрасывала простыни, что-то бормотала. Во сне ее бросало то в жар, то в холод. А под утро она вскочила, бросила косой взгляд на зевающего кира Димитроса, подошла к окну и оперлась грудью на подоконник, чтобы остудить пылающее жаром тело.
28
Напиток на основе «муки из орхидей» – клубней ятрышника.
29
Мусульманин, совершивший паломничество в Мекку.