Страница 6 из 8
Одно крыло
У него было только одно крыло. Оно нелепо топорщилось за левым плечом скорее пародией, сарказмом над возможностью полета. Но он не обращал на это внимания, он тихо жил возле ручья из вечно тающего снега, он собирал в сплетенную из ольхи корзинку корни гор и варил хмельное небо. Вечерами он зажигал в пальцах свет и возвращался к своему дому, спрятанному в тела деревьев. А больше всего он любил рисовать свет на бархатной, слегка мятой ткани реальности. Ночами он чиркал спичкой на маленькой кухоньке и зажигал случайные звезды, а днем ловил рваным сачком человеческие сердца, ласково брал в руки и осторожно дул в них, отчего они начинали сиять изнутри. Он жил на склоне прожитых лет, поросшем травой и полевыми цветами, он разговаривал с птицами, ухаживал за неприглядным садиком, где он сеял семена весны. Он часто улыбался, и вокруг его глаз пролегли морщинки, в которых поселились жить солнечные зайчики счастья. Он был влюблен в женщину с именем Жизнь, она часто оставалась у него, а он угощал ее чаем и рассказывал сказки. Потом они засыпали на неразложенном диване, крепко обнявшись. Он просто тихо жил возле ручья из вечно тающего снега, и так ли важно, что у него было только одно крыло.
Чем жить с душой
Чем жить с душой… А чем жить с душой? Какими сказками, иллюзиями накормить ее, чтобы она не выла на этой пронзительной ноте, глядя, как уезжает последний поезд? Какие песни ей петь, какие стихи читать, чтобы согласилась она на сытый корм и теплый кров, чтобы не искала жадно несуществующего неба? Какой болью ее измучить, чтобы сделать грубой, чтобы перестала раздеваться под чужими холодными взглядами? Душа моя, душа… Девочка на резных качелях, птица в прозрачном небе… Куда ты смотришь так настойчиво, так внимательно, чего ждешь от меня, дожидаешься ли? Душа моя, душа… Каково имя твое, какого цвета твой взгляд? Душа моя, душа… В ком найти мне тебя, если в собственной груди я чувствую лишь пустоту, черно-алую болезненную тишину, извращенно переворачивающую облака в глазах, жадно впитывающую стоны мира. Выжженную степь, отсветы далеких пожаров, стертую с побелевшего виска испарину, кровь, страсть поцелуя и долгий ветер в волосах на краю мира, за шаг до пропасти. Или это и есть ты, душа моя?
Читатель
Он говорит: "Я не понимаю. Мне бы на твоем месте было обидно. Ты пишешь для них, ты каждый день выворачиваешь наизнанку душу, ты смотришь в разбросанные тетрадные листы воспаленными глазами и складываешь тонкие нити нервов в слова. Каждую ночь ты воешь от боли, а каждое утро садишься взъерошенной птицей на подоконник и выбиваешь искры из низкого неба, ловишь пальцами эти колючие жала небес, обжигая руки, чтобы замуровать их в бумажную упаковку текста, заставляя его матово светиться изнутри. Ты бьешься загнанным зверем в стены, разрезая собственные слова, упрощая их до пустоты для неприхотливой публики, не способной отличить зерна от плевел. Каждый день я вижу опустошенного, выгорающего человека, медленно отдающего все ради тех, кто, не прочитав нового стишка, пожмет плечами и забудет факт твоего существования, кто безразлично пройдет по тому, что останется от тебя и будет восторженно ставить лайки на цитату, которая уже перестала быть внятной от времени и плесени, и медитировать на рецепт вареников с пахлавой. Что ты делаешь с собой, зачем ты это делаешь?"
А я слушаю его молча, закрыв глаза. И за закрытыми глазами я вижу: темную комнату, поздний вечер, тусклый свет монитора. Комната человека. Может, городская квартира, а может, комната пригородного дома, и кажется, что где-то рядом можно услышать треск дров. Тут пахнет одиночеством, тут закрыты окна, тут сидит человек. И бледный свет выхватывает из темноты… нет, не лицо, только губы, узкие, бледные, жестко сжатые. И я вижу, как медленно они превращаются в улыбку, робкую, неуверенную, такую неуместную и такую бесконечно идущую этим губам. А там, выше, куда не проникает свет, я чувствую взгляд, глубокий, хищный, жадный, алчно слизывающий черных муравьев букв с монитора. И я стою рядом, я смотрю, я вижу, я чувствую, я почти касаюсь. И кажется, что стоит слегка надавить и тонкая преграда между мной и этим спрятанным сумерками лицом разобьется вдребезги, разлетится осколками разбившегося монитора, порезав кожу, звеня в неподвижном воздухе. И мы станем единым целым, проникая друг в друга все глубже. Но я стою и смотрю, не делая решающего усилия. Потому что я вижу комнату человека и бледные губы, я почти вижу его глаза. И большего мне не нужно, потому что это – неповторимо.
Одинокое небо
Когда начался этот спектакль, на стене уже висели крылья. И все было ясно наперед. Бледные фарфоровые люди на сцене рисовали друг другу тонкие перья на лопатках. А в воздухе пахло гарью, кто-то кричал, кто-то плакал, а кто-то сидел у стены, обняв колени, и молчал. И это страшное молчание, проступающее в неподвижных, застывших глазах, говорило больше криков и плача. Люди играли в одиноких птиц. Их было много, они шумной светлой стаей бились в сердца, чирикали о любви, каркали о непонимании, свистели о чем-то еще. Их было так много, и каждый пел, и каждый говорил, но в общем гомоне было не разобрать ни единого слова, не расслышать ни единого голоса. А в зале сидел зритель. Он листал программку этого театра абсурда и иногда поглядывал на висящие на стене крылья. Те самые крылья, которые для полета – не больше, чем балласт. Те крылья, которые для падения – заезженный театральный символ. И люди падали. И разбивались, разлетаясь осколками фарфора. Но зритель не уходил. Он верил, что когда все вокруг говорят, говорят, говорят о себе, кто-то должен слушать. Хоть кто-то. Потому что друг друга они не услышат, эти глухие, одинокие птицы, сбившиеся в стаю. А когда спектакль закончится, он выйдет из театра, глубоко вдохнет холодный вечерний воздух, устав от гари, улыбнется тишине, устав от шума, окинет взглядом прозрачный простор жизни и запишет в старенький блокнот начало будущего стихотворения: «Не птицы одиноки в небе, а небо одиноко в птицах.»
Игра в слепых
В это холодное лето мы будем играть в слепых. Мы руками закроем друг другу глаза, узнавая лица на ощупь, кончиками пальцев, запоминая их не красивыми, а теплыми, не умными, а живыми. Мы будем читать истории чужих судеб, осторожно проводя губами по причудливым линиям на руках. Мы будем слушать. Мы научимся слышать. Не слова, которые могут обмануть, а оттенки сбивающегося под этими словами дыхания, которые не умеют лгать. Мы попробуем. Мы попробуем на вкус эту боль, слизывая ее соленые капли с обнаженной души, мы попробуем сладкое молоко бытия, выступающее на поверхности неба. В это холодное лето мы впервые вдохнем друг друга полной грудью, научившись отличать тонкий аромат улыбки от горького запаха горя. И, может быть, тогда эти странные встречи под дождем, листопадом, на ветру или под россыпью удивительных звезд приобретут совсем другой смысл.
Ювелир
По утрам он пил чай с листьями мяты и лепестками жасмина. Он был самым обычным человеком, как ты и я, он жил в однокомнатной квартире на самом верхнем этаже девятиэтажки в спальном районе забытого Богом городка и не очень верил в существование других стран. Зато у него были книги, уютный плед и старенький граммофон. Люди называли его чудаком. Когда его спрашивали: "любил ли ты когда-нибудь?", он удивленно смотрел в глаза, думая про себя о том, какой все же смешной и глупый вопрос, разве можно жить – не любя, и рассеянно улыбался в ответ. Когда ему говорили: "посмотри на великих, вот, к чему нужно стремиться", он пожимал плечами, не понимая очевидной для всех разницы между великим произведением, изменившим историю, и божественно прекрасной женщиной, на кончиках музыкальных пальцев которой спят живые слова, нарисованной влюбленно-одержимым мальчишкой на стене подъезда, или песочным замком, в котором живут цветы и камни, сделанным на берегу речки ребенком. Когда его спрашивали: "кем ты работаешь?", он смеялся и говорил, что он почти ювелир. А соседи громко стучали в стену, потому что ночами из его квартиры слышалась музыка. Но он никак не мог объяснить, что каждую ночь к нему приходят ангелы, а они любят петь, пока он осторожно пришивает к их плечам крылья. И это и правда почти ювелирная работа.