Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 34

Зевая до слез, Фекла возражала: живем в достатке, семья дружная, что еще надо?

– Воли надо! – отрезал Сысой. – Поедем зверя бить за море?! Не захочешь – в солдаты уйду, будет тебе воля двадцать пять лет по двору носиться, кур щупать.

Но Фекла уже не слышала его, спала.

Сначала прошел слух – на тракте убили служилого. Потом приехал городской чиновник, допытывался свидетелей и послухов. Сысой не верил, что так просто убил человека, на исповеди рассказал попу, как было. Родня забеспокоилась: кто знает, вдруг побитый отлежался, убит другой – мало ли гулящих да беглых на тракте? Все помалкивали. Сысой хоть и вырос вровень с отцом, ума-то еще не нажил. А власть правду искать не станет, отпишется, что нашла виновного, и дело с плеч.

Сысой, по наказу Андроника, постился, молился, зевая: не было на душе никакого знака о преступлении. И когда отец завел разговор о том, как жить дальше, не отделить ли молодых, Сысой, стрельнув на него глазами, набрал в грудь воздуха и выпалил:

– Прости, батя, за правду, но мне такая жизнь поперек горла. Уж лучше рекрутом в тобольские роты. Слышал я, в городе шелиховский приказчик ищет доброхотов промышлять за морем. Отпусти с ним! Век за тебя Бога молить буду. И дому – облегчение от подушного налога, и мне – полное содержание. Узнавал уже, компанейский обоз идет на Иркутск.

Отец опустил голову. Мать, как всегда, завсхлипывала, заголосила:

– От молодой жены, от крова родительского… Похорони нас сперва…

Теперь Сысой завздыхал, ерзая и почесываясь.

– Вы, даст Бог, еще лет двадцать проживете, а то и больше. Куда же я потом годен буду?

Мать обиделась, поджала губы, с раздражением окликнула сноху:

– При живом муже вдовой остаться хочешь?

Фекла послушно попыталась выдавить слезу – не получилось. С чувством исполненного долга вздохнула и поправила платок.

– Против судьбы не попрешь! – тяжко вздохнул отец, поднял голову с глазами в красных прожилках, а в них – смирение. – Как жена скажет, так и будет, – положил на стол тяжелую жилистую руку.

«Ее-то я уломаю!» – повеселел Сысой.

При оттепелях уже попахивало весной. Зимник еще держал, а прежних морозов не было. В городе шумно гуляли поверстанные в Северо-восточную Иркутскую соединенную Американскую компанию купцов Шелихова и Голикова. Сысой и Васька Васильев, прельстившиеся заморскими промыслами, держались особняком: Сысой едва не скакал козлом и не блеял от счастья, Васька подсчитывал, сколько заработает на промыслах, подумывал о будущем доме, который поставит среди лучших пашенных семей. Днями дружки готовили обоз, вечерами ходили к родственникам и друзьям.



– Хоть бы не скалился для приличия, – ворчала родня. – Одному Богу известно, увидимся ли?

На Обретение Сысой терпеливо отстоял службу в церкви, сходил на кладбище, попрощался с родными могилами – все, как положено от века. И только когда в губернской управе получил паспорт на семь лет, когда поставил подпись в подорожной бумаге – до конца поверил в новую жизнь: нынче птица гнездо обретает, я – волю!

Компанейский обоз затемно двинулся через ямскую слободу на Обской зимник. По весенним застругам скрипели полозья саней, тренькали бубенцы, пыхали паром конские морды. До восхода было холодно. Васька уже сидел в санях под медвежьей дохой и грел дружку место. В последний раз Сысой расцеловал отца и мать, впервые от всей души – свою невозлюбленую жену. Все пристойно, как принято от века. Сжать бы зубы, потерпеть еще немного, но на востоке заалело и из морозной хмари стало подниматься по-весеннему яркое солнце. Первый луч упал на золоченый крест приходской церкви. Он засиял, засветился, блистая багрянцем.

– Э-э-эх! – Сысой с плясом прошелся по дороге до ждущих саней. – На волю вольную, на землицу обетованную!.. – Вскочил на передок, оттеснив знакомого ямщика, выхватил у него из рукавиц кнут, щелкнул по заледеневшему мартовскому снегу.

Сорвались и понеслись испуганные кони. Хохоча, Сысой обернулся. Поддерживая друг друга, стояли мать с отцом, за ними толпился весь дом. На миг кольнула сердце жалость. Жена с растерянным видом шагнула следом за обозом, вытягивая руки, будто только сейчас поняла случившееся. Но всходило солнце. Кнут описал дугу над санями, еще раз врезался в накатанную наледь позади возка, начисто отрезая былую жизнь. Ямщик выругался, забрал его и толкнул непутевого земляка к товарищу.

Судьбой завязанная, небом отпущенная, начиналась жизнь крестьянского сына Сысоя Слободчикова по страстному желанию его.

2. Вольный промысел

В своей прежней жизни Прошка Егоров не видел мест угрюмей Чугацкого залива: нависшие над водой черные скалы, мертвецки серые языки льдов торчащих из падей, в шевелящемся тумане горные вершины и без конца моросящий дождь. Не так представлялась ему Аляска, Терентию Лукину – воля, а Ульяне – жизнь при больших деньгах. Константиновская крепость на острове Нучек, куда они попали на компанейские промыслы, была самым отвратным местом в этом туманном заливе: вроде чирья среди болот. Скрывая солнце, здесь по полгода дождило дырявое небо. Временами налетал ветер с севера, разгонял тучи и так сковывал промозглую землю, что ни человек, ни зверь не могли держаться на скользких склонах сопок.

Здесь не было разговоров о воле – иди куда знаешь, держать тебя некому, некому спрашивать паспорт. Только народы вокруг дикие, злые, вороватые, со слабого не то что исподнюю одежду – кожу сдерут для потехи.

Прохор стоял в карауле и, чтобы не уснуть, всю ночь бесшумно, крадучись ходил по настилу крепостной стены, осторожно высматривая все, что мог разглядеть. По одну сторону две казармы, аманацкая и приказная избы, амбар, склады, теснота корабельная, жизнь осторожная, по другую – ров, палисад, в двадцати шагах от него кладбище: мертвые – и те жались к стенам. В темноте слышно было, как накатывает на берег волна прилива.

Добирался сюда Прохор едва ли не целый год, того, что видел и пережил в пути, хватило бы на весь выпуск горной школы, которую он не закончил. На его щеках пучками закурчавилась борода, которую здесь никто не заставлял сбривать, длинные волосы ему мешали, и он их стриг на московский манер в скобку. За год скитаний Прохор окреп, вошел в мужскую силу, оставаясь жилистым и поджарым, как дед.

Стоять ему в карауле до самого рассвета. Вот и пялился в сырую темень за стены, разглядывал кресты: среди них лазутчика заметить трудней, чем на ровном месте. Эх! Покурить бы, да боязно: не успеешь раздуть трут, как один из крестов окажется чугачем и пальнет картечью из добротной аглицкой пехотинки. Прохор еще раз бросил взгляд на восток без признаков рассвета, подхватил фузею и пошел к южной крепостной стене проведать барнаульского мещанина Ваську Котовщикова. Они прибыли сюда одним обозом и кочем, который здесь называли галиотом. Близко к караульному подходить не стал, увидел – не спит, живой, приглушенно свистнул. Васька обернулся, махнул рукой.

Не каждую ночь караул так осторожен. Умерла дочь чугацкого тойона, данная промышленным в заложницы. А виной всему два распутных брата, иркутские мещане из коноваловской партии, Васька и Алексашка Ивановы, которые взялись приучать диких к бане: дух, мол, от них тяжелый. Натопили ее среди недели, предложили аманатам-заложникам попариться, пообещав по чарке водки. Бань чугачи не любили, но за выпивку готовы были лезть в огонь: заперлись, пару поддают, вениками хлещут, визжат и крякают, выходят сухие, только раскрасневшиеся. «Наливай, косяк!» – требуют, по местному обычаю называя всех русских промышленных казаками. Раздосадованно переглянувшись, братья чертыхнулись, но уговор не нарушили, налили обещанное. Те выпили, предложили за другую чарку попариться еще раз.

От их простодушной хитрости Васька тряхнул флягой с остатками водки, Алексашка со злобным, перекошенным лицом, подмигнул ему и кивнул чугачам: «Заходите, коли такие смелые!» Начали они париться, Ивановы заскочили, сорвав дверь, видят, мужик с девкой сидят на корточках под полком и хлещут вениками по стенам. Увидели, что хитрость раскрыта – бросились вон. Девку промышленные поймали. За руки, за ноги – кинули на полок, хорошо плеснули на каменку и давай хлестать вениками. Сперва она вопила и брыкалась, потом размякла, затихла. Промышленные подумали – поняла удовольствие, перевернули на спину, а у нее черное лицо и пена на губах.