Страница 10 из 34
Напаренный, приодетый, гордый богатой памятью недавних скитаний, Сысой сидел в кругу семьи, запуская зубы в пирог, снисходительно поглядывал на отца, дядю, братьев, таких родных, прежних, похожих друг на друга. Сам же ощущал себя переросшим их всех и пустота, глодавшая душу в прежние годы, уже не так донимала сердечной тоской.
– Непутевый ты у нас, – вздыхал отец. – От самого рождения такой… Может, женить тебя? Даст бог, прикипишь еще к земле. Теперь и служилым нельзя забывать корни: по царскому указу – служба двадцать пять лет, а не до сносу, как раньше. Отслужишь, еще не совсем старый. И куда потом? – поднял на сына глаза, с тлевшей в них надеждой на чудо. – Анка твоя замуж вышла, до Покрова еще, – продолжал в задумчивости. – Петька Васильев тоже был шалопаем, теперь справный мужик: в любой работе – первый!
– Собака! – скривился Сысой.
Отец стукнул кулаком по столу, напоминая, что день постный и с греховными мыслями надо быть построже. Сысой опустил голову, жалея его.
– Высмотрели уже кого? – спросил смиренно.
– А Феклу Мухину! – дядька Кирилл, смахнул на плечо бороду, заерзал по лавке, отец повеселел, теплей поглядывая на сына.
– Купчиху, что ли? – усмехнулся Сысой.
– Ты про кого думаешь? – наперебой заговорили отец, дядька и мать. – Мухины – старого крестьянского рода. Только при царице Лизавете записались в посад да в торговые. Купцу Ивану дед Феклы был троюродным братом, а нашему батюшке дядей. Она же купцам родня, как Серко-коту: только что с одного двора.
Мать стала обстоятельно рассказывать:
– Маруська, мать Феклина, в молодости была красавицей. В девках ее не помню, а как первый раз овдовела – все на моих глазах. За купцом была, того на охоте застрелили. Второй раз за мужиком – тот сам помер. От двух мужей остались две дочери. Потом она долго замуж не шла. Как-то, прослышав про ее красоту, приехал дворянин, да не наш служилый, а московский: морда бабья, волосья в косу собраны, штанишки коротющи, в облипку, срамное место напоказ, обутка бабья… Посад хохочет, а он на Маруську поверх забора в стекло поглядывает. Та как увидала его – собак спустила, сама от стыда пряталась в погребе. За тридцать уж было, когда стал обхаживать ее дядя нашего батюшки Андроника. Уговаривал идти за своего младшего сына, за пашенного. Она не хотела третий раз. А тот заговор знал, взял ее за мизинец и уговорил. От того замужества родилась Фекла, потому-то дочь молода, а мать стара.
К средней дочке как-то зачастил купец, стал свататься, а Маруська – нет, и все. Купчине, говорит, девку не дам. Он сегодня богат – завтра гол. Пусть за крепкого мужика идет. А девка-то ее лихая была, уговорилась бежать без благословения. Купец на тройке подъехал, когда Маруська в бане парилась. Так старая, прости господи, голой на тракт выскочила, повисла на оглоблях и девку не отдала.
Сысой слушал знакомые предания с ленцой, через слово, а перед газами покачивался удачливый бот «Святой Николай». Двадцать лет ходила по Тобольску сказка о богатой добыче, которая была так велика, что десять купцов-пайщиков перегрызлись при дележе и продали все разом, разделив деньги. Вспомнил он и тетку Маруську из посада, бабу злющую, вспыльчивую и властную.
– Сказывают, она ведьмачит! – с сомнением покачал головой.
Родня замолчала, раздумывая о слухах.
– Тебе не с тещей жить! – ободрившись завязавшимся разговором, сказал отец. – Девка-то и красива, и покладиста, и работяща.
– Говорили, ведьмачит! – вздохнула мать. – Трех мужей пережить… Ого! Но со зла все слухи. Она многих посадских лечила заговорами и травами. А чтобы кому что дурное сделала явно – того не было. И когда к нам приходила, я ей соль на след посыпала, кочергу положила под порог – переступила, не заметила…
– Ведьма – не ведьма, а вдовица, – тряхнул бородой дядя, – да еще не одним браком. Не бери, говорят, кобылицу у ямщика – изломана. Не бери девицу у вдовицы – девица у вдовицы избалована…
– Соседи сказывают, сильно работящая девка, – как дед когда-то, положил на стол тяжелую ладонь отец.
– А чего это Мухина к нам приходила? – спросил Сысой.
А крест твой носильный нашла, что на Троицу утерял…
Завыл пес в подворотне, зашуршала метла за печкой. После того случая у реки Сысой невзначай встречался с посадской девкой Мухиной. Она смущалась, прятала лицо, постреливая на него большими синими глазами, и он при тех встречах чувствовал себя неловко. Удивляясь странному томлению души, подумал: «Судьбу на лихом коне не объедешь». Настораживая родню необычной покорностью, вздохнул:
– Как решите, так и будет. И жениться большой нужды нет, и отказываться не для чего… Если жить, как вы!
И опять, озадачив всех, спросил:
– А купец Мухин Иван живой ли?
– Давно помер! – ответил дядя, удивленно поднимая брови: – Он ведь старше твоего деда.
Случайно помянув новопреставленного Александра Петровича, все встали, начали креститься и кланяться на образа.
Ушли старики в другой мир, и ничего не изменилось в доме. Теперь Филипп Александрович садился на хозяйское место под образа, требовал, чтобы трапеза шла пристойно. Его жена Феня собирала домочадцев на молитвы, следила за соблюдением праздников и обрядности.
Филипп, в делах и заботах, крестился наспех, а то и отлынивал от молитвы. Феня стыдила его, молилась за грешного, и он, совестясь, покорно вставал к образам, поднимал руку ко лбу, да, бывало, застынет так, а то еще и обернется, не опуская щепоти:
– Федька, куда хомут дел? – шипел на сына.
– На место клал, – шепотом оправдывался тот, – Данилка после кобылу запрягал.
Филипп, все еще со щепотью у лба, глядел в другую сторону и приглушенным голосом костерил племянника. Затем, оправдываясь перед женой, поворачивался к иконам, крестился быстрей, ревностней, кланялся глубже и чувственней.
Утром, чуть свет, выводили из конюшни теплых, дышащих паром лошадей, запрягали в сани, растворяли тяжелые ворота и выезжали на восход, кутаясь в теплые шубы и тулупы, ношенные дедом и прадедом. Синел снег, потом алел. Где-то за урманом, за морями вставала на крыло птица зоревая, рассветная, тропила путь солнцу, пускала золотые стрелы от Камчатки до Чухонских болот. Их блеск бередил души.
Впереди обоза – Федька. У него сильный жеребец. Следом – Данилка на кобыле, лежит в санях на подстилке из соломы, поигрывает кнутом. Последним ехал Сысой. Скрипели под ним полозья. Сквозь заиндевевшие ресницы он смотрел на диск восходящего солнца: и хорошо ему было, радостно, и томилась душа дальним, непонятным зовом.
От торной дороги до копен среди березовых колков – саженей сто. Поле заметено снегом в полтора аршина – к урожаю. Федька хохочет, правит жеребца в сугробы, тот воротит к нему сивую, обметанную куржаком морду: не сдурел ли хозяин? Затем рывками, увязая по брюхо, прыгает, высоко выбрасывая ноги, храпит, тянет сани, подбадриваемый Федькиными криками и щелканьем бича. По неровной рытвине, напрягаясь, идет Данилкина кобыла. Сысоеву коню и того легче.
Мерно скользят сани, груженные сеном. Пахнет летним травостоем и стужей. Поднялось солнце, зазолотилось на небе. Холодок студил взмокшую от работы спину, от дыхания леденела овчина. А в доме готовились к встрече работников: булькало варево, пахло пирогами. Федькина молодуха то и дело выскакивала на крыльцо, высматривала, не появится ли обоз.
После Рождества были сговор и смотрины, на которых Сысой толком не разглядел присватанную девку, потом – рукобитье, вскоре молодые венчались в приходской церкви. Не успела теща разорвать надвое девичью ленту, Сысой, с лютой тоской в груди, бросил невесту, не обращая внимания на тычки родни, подошел к чудотворной иконе, поставил свечку, перекрестился, приложился и подумал: «Нет, не может быть кончена моя жизнь!»
В клети для молодых натопили чувал, над постелью навешали иконы, по углам воткнули стрелы с беличьими шкурками. Отец с матерью, дядя с тетей расцеловали молодых, крестя и благословляя, отвели в приготовленную комнату и оставили у постели при свечах и святых ликах. Устав от торжеств, не говоря друг другу ни слова, не радуясь и не смущаясь, словно завороженные долгим обрядом, готовившим к последнему шагу, они перекрестили друг друга, впервые поцеловались наедине без всякой страсти, задули свечи и при свете лампады присели на мягкое ложе.