Страница 20 из 25
Рин остановил Мальчика, когда в околке, окружённом чахлыми деревцами, мелькнуло оранжевое пламя костра. Подкрался незаметно, как мягколапый зверь, притаился за разросшимся кустом.
Их действительно было двое. Беловолосый грум, светящийся в ночи рудной пылью на пепельной коже, из тех, что живут в подземных городах и выходят на поверхность только сторговаться. И юная человеческая женщина в одежде грумов, по их же обычаю подстриженная до плеч. Девушка в данный момент пыталась танцевать. Это она делала, по сравнению с рабынями сингов, просто ужасно, но что-то непонятно привлекательное мелькало в её ломаных, неуклюжих движениях.
Рин даже забылся на минуту, тихо наблюдая, как отсвет огня скользит по её угловато выгнувшейся спине, сонно переливается в каштановых блестящих волосах, гасится в коричневых по локоть перчатках, которые она заводит над головой.
Синг чувствовал, что ему становится лучше, кровавые пятна ярости, залившие глаза, бледнели, растворяясь в озорном покое, которым веяло от компании. Эти двое нравились Рину. Он уже совсем собрался раскрыть себя, выйти, посидеть с ними у костра, когда девушка сбилась с такта, резко опустила руки и рассмеялась.
Волной ярости вместе с её смехом окатило Рина. Эти двое… Как только он расслабился, нанесли удар. Они тоже смеются над ним, издеваются, кривляясь: «Малыш Рин, сопливый малыш Рин, который не может взять женщину», тени множились, окружая его, сжимали гибельное кольцо, в котором синг задыхался. Ненависть к смеющейся самке, к её нечеловеческому дружку, к их омерзительному уединению охватила Рина, его затрясло.
Он подскочил сзади, почти не скрываясь, но они всё равно до последнего так и не заметили его. Гулко отдался в руке удар, который Рин нанёс светящемуся в ночи рудокопу. Тот повалился как мешок с корнеплодами, чудом не попав головой в костёр. Девушка смеялась, её реакция опаздывала за движением синга, она жила на три секунды раньше и пребывала в счастливом прошлом, когда Рин ещё не метнулся серым диким зверем из-за куста.
– Я могу, сука! – закричала ярость голосом синга и всем телом врезалась в пропахшую чистыми солёными слезами фигурку, сбила с ног, рванула холщовую рубашку у ворота.
Раздался треск ткани, плечи выскользнули из выреза, обнажилась повязка, поддерживающая два небольших, но круглых холмика груди. Оглушённая вначале девушка дёрнулась, вырываясь из-под гибкого тела, они покатились по траве. Незнакомка пыталась бороться, кусала его руки, когда он вывернул ей локти над головой. Она была совершенно иная, чем беспрекословные рабыни сингов, и в бешеную ярость Рина вмешалось ещё какое-то чувство, но синг уже ничего не соображал.
Девушка вскинула голову, пытаясь попасть лбом по его переносице, но как она могла бороться против здоровенного синга?! Рин легонько двинул в открывшийся для укуса рот расслабленным кулаком, но всё равно не рассчитал, кровь залила круглый подбородок. От этого запаха он обезумел совершенно, бросился сначала слизывать её, а затем впился в опухшие губы девушки.
Синга трясло, потому что его рука уже скользила по гладкому бедру, раздирая порванную штанину всё выше и дальше, пока штаны на девушке не разошлись напополам до самого пояса, обнажая белый живот. Рин чувствовал нижней частью тела каждое движение её запыхавшегося, перепуганного сердца, оно вбивалось в пульсацию его крови, ритм становился единым, сливая два существа в одно.
Пронзительное счастье на острие ножа взорвалось в голове вылетевшего во вне Рина одновременно с невероятной жгучей болью. Его отключённый от реальности мозг ещё не воспринял, но отточенное до мельчайших нюансов обоняние тут же уловило запах горелой кожи. Заискрили перчатки на руках у девушки, которыми она упёрлась в его грудь, пытаясь оттолкнуть от себя, и тут же эти отчаянные прикосновения полоснули огнём.
Синг закричал сразу и от тошнотворного наслаждения, и от дикой боли. Он упал на траву, прижимая запястья к разрывающему грудь ожогу, и заметался из стороны в сторону, чтобы уменьшить жжение, тут же пробравшее до самого сердца. Показалось, что вспыхнуло одновременно и внутри него, и снаружи, жар и боль разлились по венам кипящим густым золотом, наполняя Рина новым содержимым, и он словно становился кем-то другим, настолько, что перехватило дыхание. В какую-то секунду стало легче, и синг, воспользовавшись этим моментом, вскочил на ноги, путаясь в упавших на щиколотки шароварах, дёрнул холщовую материю вверх, и побежал, на ходу затягивая пояс просторных штанов. Он не думал, куда бежал и зачем, сбитое сознание уводило его, как раненого зверя, от источника боли, и, только наткнувшись на Мальчика, Рин понял, что животный инстинкт никогда не подведёт синга.
Конь принёс его, совершенно обезумевшего, обратно в лагерь. Наверное, кто-то встретил там Рина и о чём-то спрашивал, но юный синг впал в безумие. Проблесками от исхода этой ночи остались только нескончаемые чаши с хмельным молоком, которые возникали, наполненные, вновь и вновь перед ним, он глотал и глотал полынную сладость, и боль от ожога, если не исчезала совсем, по крайней мере, немного притуплялась.
Рин не проснулся, а скорее, очнулся в своей палатке, когда солнце уже давно встало. Ещё мутило, но не от перебродившего в нём алкоголя, а от отвращения к самому себе. Оказалось, что даже в пьяном беспамятстве он ни на секунду не забывал событие этой ночи. Ожог на груди опух, обозначившись бордово-синей обводкой по контуру, болел так остро, что не прикоснёшься. Но Рин никому не говорил об этом, терпел молча. Только под предлогом натёртого копыта Мальчика выпросил у помощника шамана немного убирающих боль трав и пытался привязать их белой чистой тряпицей к ожогу.
К полудню Рин уже знал, что, если сегодня он не вернётся туда, где произошло гнусное падение, он не сможет дальше жить. Была его очередь обеспечивать порядок в лагере – сменить охранников, проследить, не натёрли ли неумелые руки драгоценное вымя какой-нибудь из жикор, правильно ли разливают дояры молоко во фляги для продажи, не умер ли кто без погребения. Но Рин всё равно оседлал Мальчика и помчался на место своего позора, не обращая внимания на крики братьев, летящих ему вослед.
От отчаянья, которое не могла избыть эта невероятная скачка, Рин ещё на ходу спрыгнул с коня и побежал к пепельному кругу, туда, где стелилась смятая трава. На его лбу проступил холодный пот, лицо утратило всякие краски и стало белым, как молоко только что подоенной жикоры. Там, где девушка хваталась руками, былины оказались вырваны с корнем и подпалены. Он увидел эти проплешины, а потом – едва заметные тёмные пятна, и зарычал в голос, не в силах удержать тоску по невозможности что-либо изменить. Ветер тут же подхватил рык синга, и всё зверьё в округе шуганулось в укромные места, услышав вопль самого страшного хищника на этой территории.
Когда горло засаднило, стало легче. Рин заметил, что от пепелища тянется полоса мятой травы. Очевидно, пришедший в себя рудокоп тащил волоком тело девушки прочь от опасного места. Здесь точно капала кровь, она уже впиталась в землю, но синг чуял её следы. Он подозвал Мальчика, чтобы продолжить погоню. Рину необходимо знать, что случилось с девушкой, синг потерял голову от отчаянья, в ней крутилось только одно: он должен догнать этих двоих. Юноша не понимал – зачем, но сидеть, сложа руки, тоже не мог.
Подъехавшие следом Тан и Ван окружили его, связали и поволокли назад. В лагерь приехал отец, несколько припоздавший к празднику и очень недовольный выходкой своего младшего наследника. Стратегу тут же донесли о случившемся, и Торсинг хмурился от одной только мысли, что его сын, словно истеричная девица из окружения императрицы, бегал в непонятной панике туда-сюда всю ночь. Когда старшие синги притащили связанного Рина в лагерь, стратег не сказал тому ни слова, и это являлось очень плохим знаком.
Так оно и случилось. За то, что оставил стадо без присмотра, Рина привязали к вбитой крест-накрест рогатине посредине стана. Он получил пять ударов кнутом и остался висеть без еды и питья на сутки. Может, если бы отец не приехал, дело обошлось бы несколькими тумаками, которые щедро отвесили ему братья, но Торсинг рассердился не на шутку. Будь кто другой на месте Рина, наказание не стало бы столь жёстким, но сын стратега великого Ошиаса не мог надеяться ни на какое снисхождение.