Страница 3 из 11
The Hotrods – слева направо: Майкл Криски (самодельный бас); Тим Мак (соло-гитара, белая Rosetti); я за своей первой барабанной установкой, тогда еще белой; Уильям Гаммелл (ритм-гитара Hofner Colorama) и Джон Грегори (саксофон). Нам удалось раздобыть усилители, но смотрелись они так позорно, что для фотосессии мы соорудили муляж усилителя Vox, разрисовав картонную коробку шариковой ручкой. Саксофон Джона Грегори выпустили до того, как ля стало принято настраивать на частоту 440 Гц, звучал он на полтона выше и в ансамбль решительно не вписывался. Воссоединение и гастроли группы пока не планируются.
Роджер (задний ряд, крайний слева) и Сторм Торгерсон (задний ряд, второй справа) в 1960 году, в основном составе команды регби Кембриджширской средней школы для мальчиков, она же «Школа графства».
Благодаря киношной работе моего отца у нас был доступ к стереомагнитофону Grundig. Чем тратить время на всякие там репетиции, мы сразу приступили к звукозаписи. Студийная технология заключалась в поиске – методом проб и ошибок – подходящего расположения двух микрофонов где-то между барабанами и усилителем. Увы, эти записи сохранились.
The Hotrods так и не продвинулись дальше бесконечных версий инструментальной темы из сериала «Питер Ганн», и моя музыкальная карьера, похоже, застопорилась. Однако теперь я уже перешел из подготовительной школы во Френшем-Хайтс, независимую школу совместного обучения в Суррее. В школе были девочки (там я познакомился с моей первой женой Линди), джаз-клуб, а после третьего класса можно было носить длинные брюки. Да, вот такой утонченной обстановки я и жаждал.
По сравнению с учебой в подготовительной школе я был по-настоящему счастлив во Френшеме. Школа находилась в большом загородном особняке с обширной прилегающей территорией близ Хайндхеда в Суррее. Она была довольно традиционной (в смысле блейзеров и экзаменов), но с куда более либеральным подходом к образованию, и я тепло вспоминаю тамошних учителей искусствоведения и английского. Во Френшеме я также начал постигать азы искусства переговоров. Поскольку школа располагалась неподалеку от Френшемских прудов, я раздобыл каноэ и одалживал его учителю физкультуры, за что был навеки освобожден от крикета. Это подтверждает комплект моей школьной одежды: дорогой свитер для игры в крикет так и не покинул своей целлофановой упаковки…
Школа использовала бальный зал особняка для собраний и прочих нужд – в остальное время он выполнял свою изначальную задачу, так что мы танцевали там вальсы, фокстроты и велеты. Впрочем, за время моего пребывания во Френшеме бальные танцы сменились более современными, хотя, насколько я помню, требовалось получить специальное разрешение, чтобы ставить свежие музыкальные записи, – так школа пыталась ограничить вторжение поп-музыки. Тем не менее у нас был джаз-клуб. И создали его не руководители школы, а неформальное сообщество учеников: в школе учился тогда Питер Адлер, сын Ларри. Я помню, как Питер играл на пианино, и в какой-то момент мы, кажется, даже играли джаз вместе. Послушать наши собственные джазовые пластинки было проблематично, поскольку в школе был всего один проигрыватель, а к концу моей учебы у нас вообще осталась только своя аппаратура. Пожалуй, клуб был для нас лишь возможностью избежать более энергичных и менее интересных внеклассных занятий, но он, по крайней мере, свидетельствовал о том, что интерес к джазу у нас все-таки зарождался. Позднее, в Лондоне, я проводил немало времени в каком-нибудь «Клубе 100», слушал английских джазовых звезд, например Сая Лори и Кена Кольера. Однако мне никогда не нравились атрибуты основной массы трад-джаза – все эти шляпы-котелки и жилеты. Тогда я переключился на бибоп. Я по-прежнему обожаю современный джаз, но тогда для меня, подростка, требуемая продвинутая техника игры оставалась непреодолимым барьером. Короче, я вернулся к оттачиванию барабанной партии из «Питера Ганна».
Покинув Френшем-Хайтс и проведя затем год в Лондоне за подготовкой, в сентябре 1962 года я прибыл в Политехнический институт на Риджент-стрит. Я мало-помалу учился, собирал портфолио своих работ и посещал бесчисленные лекции. Параллельно я усердно трудился над своим стилем – я питал слабость к вельветовым пиджакам и дафлкотам. Кроме того, я пробовал курить трубку. А где-то на втором курсе я сдружился с, как выражалось старшее поколение, «дурной компанией», то есть с Роджером.
Несомненно, нам с Роджером полагалось корпеть в студии политеха, а не позировать в лесу.
Наш первый и бесплодный разговор на предмет «корешка»-«остина» удивительным образом привел к дальнейшему сближению, основанному на сходстве музыкальных вкусов. Другой основой нашей укреплявшейся дружбы стала общая тяга ко всему, что вело нас прочь из здания института, – мы слонялись по Чаринг-Кросс-роуд, разглядывая барабаны и гитары, ходили на дневные сеансы в кинотеатры Вест-Энда или направлялись в Ковент-Гарден в обувной «Анелло и Давид»: там шили балетные туфельки, но на заказ могли стачать ковбойские сапоги на каблуке. Перспектива провести выходные в кембриджском доме Роджера тоже время от времени подталкивала меня в пятницу пораньше оставлять праведные труды в институте.
По части политических пристрастий мы происходили из весьма схожей среды. Как и мои родители, матушка Роджера была бывшим членом коммунистической партии и стойко поддерживала лейбористов. Мой отец вступил в коммунистическую партию, желая противостоять фашизму, но, когда началась война, покинул коммунистов, став профсоюзным уполномоченным в Ассоциации киноинженеров. Из аналогичной среды вышли и наши с Роджером подружки, а позднее жены, Линди и Джуди. Роджер был председателем молодежного отделения «Кампании за ядерное разоружение» в Кембридже, и они с Джуди не раз принимали участие в маршах «Кампании» из Олдермастона в Лондон. Позднее мы с Линди тоже побывали по меньшей мере на одном марше по предместьям Лондона, а еще позднее она участвовала в демонстрации на Гровенор-Сквер, которую очень жестко разогнала полиция. Теперь я считаю, что все это, пожалуй, довольно точно отражает мою политическую позицию – чуть левее равнодушных, с нерегулярными вспышками достойного поведения.
Вероятно, силой своего убеждения Роджер отчасти был обязан своей матушке Мэри, учительнице, которая в одиночку и с немалой стойкостью воспитывала Роджера и его старшего брата Джона, после того как ее муж Эрик Уотерс (он тоже работал учителем) погиб в Италии во время Второй мировой войны. Роджер посещал Кембриджширскую среднюю школу для мальчиков одновременно с Сидом Барретом. Среди их однокашников был также Сторм Торгерсон, который позднее три с лишним десятилетия будет играть важную роль в истории нашей группы как дизайнер. Школа также дала Роджеру сырье для образа жестокого учителя, который в карикатурном виде появится в «The Wall».
Музыкальные упражнения Роджера в то время мало чем отличались от упражнений других подростков: бренчать на гитаре, черпая риффы и находки из старых блюзовых записей. Подобно мне, он был жадным слушателем «Радио Люксембург», а также «Сети Вооруженных сил США». Приехав учиться в Лондон, Роджер захватил с собой гитару. Наше образование рано пригодилось для благих нужд: клеящимся шрифтом «Летрасет», популярным у тогдашних дизайнеров, Роджер отпечатал на корпусе гитары фразу «I believe to my soul». Нам казалось, это очень остроумно.
Помимо гитары, у Роджера были замашки. Как и некоторые другие студенты нашего курса, до поступления в институт он успел несколько месяцев поработать в архитектурной конторе. Этот опыт дал Роджеру представление о том, к чему приводит учеба, и на большинство из нас он смотрел свысока, что, по-моему, обескураживало даже местный персонал.