Страница 145 из 148
А после — звук бьющегося стекла, когда он просто швырнул в раковину свою кружку, облокотился ладонями на стол, нависая надо мной, и наконец перестал прятать мрачный взгляд, своей тьмой способный затянуть даже солнечный свет.
— Я не хочу обрекать тебя на это. Разве не понятно?! — лучше бы меня оцарапало, порезало, искромсало повышенным голосом, потому что тот, — низкий, тихий, болезненно осипший, — заставлял чувствовать себя так, будто мне заживо сдирали кожу.
— А меня ты спросил? — я захлёбывалась бурлящей внутри болью, злостью, обидой. И впервые за столь долгое время позволяла себе выпустить наружу те эмоции, продолжать сдерживать которые внутри уже походило на изощрённое самоубийство. — Ты не подумал, что я этого хочу? Я хочу обречь себя на это! Я хочу этого!
Нанесённой наотмашь пощёчиной смотрелись растерянность и шок на его лице. И сомнение. Недоверие.
Всё то, что я и сама должна была испытать от своих слов.
Но… не испытывала.
Ушла, громко хлопнув дверью напоследок. Просто прогуляла рабочий день, не желая больше видеть ни его самого, ни своё отражения в его глазах — изуродованное не меньше, чем в комнате кривых зеркал.
Раньше мне нужно было десятки, сотни, тысячи раз повторять про себя истину, прежде чем осмелиться произнести вслух. Нерешительно, скомкано, одними губами. Любое чувство, любое желание подвергались доскональному анализу и исследованию на возможные ошибки и баги в системе при их полноценном использовании, и это спасало меня от необходимости находить компромисс между сердцем и мозгом, отдавая бразды власти только последнему.
Но в тот момент мне приходилось вспоминать школьный курс геометрии и заново учиться доказывать теоремы от обратного. От слов — к мотивам, от мотивов — к истинным чувствам.
Казалось бы, что сложного: смириться с тем, что я действительно сама хотела ребёнка, хотела иметь нормальную семью с человеком, которого любила уже ровно половину своей жизни?
Невозможность дать Кириллу то, чего он желал, воспринималась изнурительной, неподъёмной ношей, пригибавшей меня к земле тем быстрее, чем усерднее я тащила её за собой.
Но одновременно с тем невозможность иметь и то, чего хотела бы сама, напрочь стирала смысл из моей жизни, сводя всё к прежнему пустому существованию организма-паразита.
После того случая мы почти не разговаривали, ограничиваясь самыми необходимыми, короткими, сугубо бытовыми фразами, изредка перебрасываемыми друг другу скорее из стремления проверить, жив ли вообще оппонент. По-хорошему, мне стоило бы его отпустить, освободить от себя, но я просто не могла это сделать.
Ждала, пока он уйдёт сам.
Начало лечения было назначено мной на июль, хотя с каждым следующим днём затянувшейся холодной войны между нами оно становилась всё менее необходимым. И в первых числах июня я просто купила билет и уехала в наш родной город, в квартиру к бабушке, предупредив его об этом в сообщении за десять минут до отправления поезда.
Вырывая себе сердце и растаптывая душу, подарила возможность закончить всё без банальных сцен и тяжёлых объяснений.
Кирилл приехал через три дня. Угрюмый, осунувшийся, уставший.
И на вопрос баб Нюры, на сколько дней он останется, решительно ответил: «На сколько будет необходимо».
Иногда, когда мы молча бесцельно брели по унылым и блеклым улицам, двумя обособленными тёмными тенями слонялись по вымирающему городу, мне хотелось повернуться к нему и узнать, как же так вышло. Почему тот зачаток наших чувств, невообразимо долго ждавший возможности прорасти вопреки всем засухам и наводнениям, так быстро и нелепо зачах у нас в руках.
К реке выбрались только через неделю, исчерпав все возможные иные места для совместного одиночества. Кирилл швырял камни в воду, — удивительно, но получалось у него откровенно паршиво, словно этому можно разучиться, — а я просто наблюдала за ним, и больше не видела того потерянного мальчишку, который пытался тянуться к свету, поглощаемый тьмой. Теперь он был взрослый, пугающе сильный, отныне не раздираемый противоречиями между желаниями и совестью. Такой красивый мужчина. Такой несчастливый мужчина.
А я так и осталась девочкой-тучей. Тем смешнее, что вокруг меня сплошь иссохшая без капли воды пустыня.
Он остановил меня, когда мы собирались возвращаться домой. Резко преградил дорогу, схватил за запястья, долго смотрел в лицо, уже разучившееся выражать хоть что-нибудь, кроме боли о прошлом, безразличия к настоящему и ужаса перед будущим.
— Я не позволю тебе уйти, Ма-шень-ка, — выговорил через силу и встряхнул меня, будто ожидал яростного отпора. — Плевать мне на всё. Делай что хочешь, думай что хочешь, даже чувствуй что хочешь, но я не дам тебе снова сбежать от меня.
И тогда я впервые за долгое время не просто посмотрела на него, а по-настоящему увидела.
И ставшие в глазах слёзы, и дрожащие в ломаной улыбке губы. Как ушат ледяной воды опрокинули на голову, заставив почувствовать, сколько боли я приносила ему всё это время своими метаниями, в какую ложь своей холодности заставляла его поверить.
— Кирилл, — я обхватила его лицо ладонями, а он так и продолжал сжимать мои запястья, и именно так — ближе, теснее друг к другу, — ощущалось, как нас обоих трясёт. — Я не хочу никуда убегать. И не хочу уходить. Я только… боюсь, что ты не позволишь мне остаться.
Разве судьба умеет прощать? Разве она даёт бесчисленное количество шансов, обращает внимание на искренность сожалений, утирает слёзы губами и принимает тебя таким, какой ты есть: неидеальным, ошибающимся, слабым?
Может быть, судьба на это не способна. А люди — да.
Он касался меня торопливо, судорожно зарывался пальцами в волосы, прижимался своим лбом к моему. Дыханием ласкал выемку над верхней губой, жмурился и будто хотел сказать что-то ещё, но просто не мог вымолвить ни звука, часто ловя ртом воздух.
И мы набросились друг на друга с большей одержимостью, чем в самый первый раз, после десяти лет ожидания. Один лишь месяц отчуждения — ценой нескольких впустую потраченных жизней — закончился столкновением двух стремящихся навстречу тел, сплетением языков и россыпью прикосновений.
Не хватало терпения, поджимало время, долго бегущее за нами по пятам и теперь нагнавшее и решительно ударившее в спину. Мы упали прямо в заросли той травы, сквозь которую я отчаянно продиралась всё своё детство, не желая идти вслед за всеми протоптанной дорожкой. Упали в самом прямом смысле — огромные синяки на моей спине и его локтях и коленях ещё успеют вернуться вместе с нами в Москву, — но тогда это не имело никакого значения, смазывалось и растворялось среди других чувств, растаскивающих меня по кусочкам.
Нужно было торопиться, нужно было успеть! Даже не задирая подол платья, просто скомкавшегося на бёдрах тугим жгутом, не спуская наспех расстёгнутых брюк, молния на которых до крови расцарапывала мне кожу. Сдвинув трусы вбок, вбиваться в меня размашистыми глубокими толчками, приносящими с собой удовольствие и саднящую боль в неподготовленной плоти.
Полуденное солнце беспощадно ослепляло, жгло влажную от пота кожу, и мне приходилось отворачиваться от него, закрывать лицо ладонью, перепачканной ошмётками в исступлении выдираемой травы. А Кирилл дышал громко, с надрывом, и рычал по-звериному дико, вжимая меня в холодную землю и снова перехватывая мои запястья.
Он бы убил меня, точно убил, если бы мог.
Мне тоже иногда казалось, что проще убить его, чем отпустить от себя.
После пришло чувство опустошения. Ещё не спокойствия, но отсутствия привычной тревоги. Мы так и лежали, надёжно укрытые сплошной стеной высоких колосьев травы и ярких корзинок распустившихся цветов, и мне еле удавалось дышать под тяжестью придавившего меня тела.
И всё казалось так странно. Непривычно, незнакомо.
В тот проклятый месяц мы погрузились каждый сам в себя: свою тревогу, свою печаль, свою боль. И стали слепы к тому, что в находящемся рядом человеке происходил настоящий судный день: с выползшими из недр разверзнувшейся земли чудовищными монстрами страхов, треснувшими и осыпавшимися небесами надежд, струящейся горячими алыми реками тоской.