Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 13



Рассматривая трагическое развитие отношений Пушкина и Мицкевича – дружбы, перешедшей в горькое историософское и политическое противостояние, Эйдельман изначально включает его в жесткий событийный ряд. Он говорит о двух поэмах – творческом оформлении этого противостояния – «Олешкевиче» Мицкевича и «Медном всаднике»: «Пять лет всего разделяет две поэмы, но какие это годы! Посредине этого периода – 1830–1831: революции и восстания во Франции, Бельгии, Италии, Польше, нашествие холеры, бунты в Петербурге и военных поселениях…

Страшные, кровавые, горячие года: все это порождает новые пушкинские мысли, новое ощущение истории…»

И вот тогда открывается грандиозный масштаб происходящего между двумя гениями, представляющими два народа, связанные единой мучительной судьбой. Человеческий аспект событий оказывается неразделимым с аспектом «социально-экономическим и политическим».

Полтора десятка страниц, рассказывающие о противостоянии Пушкина и Мицкевича, по событийной и психологической плотности равны романному полотну. Причем событийность эта, как и психологическая напряженность, вырастает из точного анализа конкретных текстов, отдельных строк, россыпи разнокалиберных фактов, соотнесенных с контекстом не только момента, но бурной эпохи более чем столетней протяженности – с «революции Петра» начиная.

И результат этого противостояния – две великие поэмы… В дружеском разговоре 1834 года Пушкин сказал Сперанскому: «Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования как Гении Зла и Блага»4.

В противоположных концах предлагаемой книги стоят две глубоко символические для судьбы России фигуры – Пушкин и Петр.

Это, разумеется, случай куда более сложный, чем в приведенной пушкинской максиме. И тем не менее над этим обрамлением стоит задуматься.

Две следующие статьи «Снова тучи… Пушкин и самодержавие в 1828 году» и «Пушкин и его друзья под тайным надзором» содержат сюжеты пересекающиеся. И там, и там речь идет о двусмысленном и опасном положении Пушкина несмотря на ясно выраженное благоволение к нему молодого императора после знаменитой встречи в Москве 8 сентября 1826 года.

И дело не столько в новых наблюдениях и новых материалах, дополняющих известную работу Б. Л. Модзалевского «Пушкин под тайным надзором».

Тут стоит снова обратиться к точным соображениям В. Э. Вацуро из цитированной уже статьи: «Историческая и психологическая мотивация поведения – эта проблема всегда была в поле зрения Эйдельмана-историка. Исследование ее – стержневое начало его лучших книг»5. Добавим: и отдельных работ.

В этих двух статьях, трактующих, по сути дела, одну проблему, несколько действующих лиц. Но центральные фигуры – Пушкин, что естественно, и Николай I, хотя он появляется эпизодически. Казалось бы, главные «действователи», с которыми реально сталкивается Пушкин, – Бенкендорф и Булгарин. Однако атмосфера, в которой два вышеназванных персонажа действуют так, а не иначе, определена Николаем и особенностями его личности.

У Эйдельмана есть большая работа «Секретная аудиенция», посвященная знаменитому свиданию Пушкина и Николая.

В. Э. Вацуро писал: «Он (Эйдельман. – Я. Г.) начинает изучать психологию личности Николая. Ему важно понять мотивы его поведения, ибо без этого непонятны ни дошедшие до нас отрывочные реплики участников диалога, ни самый рисунок поведения Пушкина»6.

Между тем именно рисунок поведения Пушкина после рокового свидания 8 сентября 1826 года, с которого и начался путь Пушкина к трагедии и гибели 1830‐х годов, ставит перед исследователями сложнейшие задачи, процесс решения которых требует искусства анализа исторического и психологического.

Эйдельман владел этим искусством в высшей степени. И две названные статьи, несмотря на скромные размеры, существенно дополняют его более фундаментальные исследования чрезвычайно многоаспектного сюжета – оторванный шестилетней ссылкой от активного политического быта Пушкин в принципиально изменившемся мире николаевской России.

В статье «Снова тучи… Пушкин и самодержавие в 1828 году» Эйдельман пишет: «Автору уже не раз приходилось высказываться о том, что сам поэт, с его широчайшим взглядом на сцепление вещей и обстоятельств, не видел тут никакого противоречия; что оба полюса – „сила вещей“ правительства и „дум высокое стремление“ осужденных – составляли сложнейшее диалектическое единство в системе его политического и нравственного мышления. <…>

Разумеется, сохранение этого единства нелегко давалось самому поэту; понимание его позиции было труднейшей задачей для старых друзей-декабристов и – совершенно невозможной для подозрительной власти».

Безусловная заслуга Эйдельмана в том, что он ввел плодотворное понятие диалектичности пушкинского мышления. Для него, с его обостренным вниманием к нравственному содержанию исторического процесса, реализованного через сумму человеческих поступков, диалектичность пушкинского подхода к своему взаимоотношению с государством отнюдь не нравственный релятивизм. Это удивительная способность Пушкина, его аналитического ума, сопряженного с даром художественного проникновения в самые загадочные области человеческих отношений – в политике в том числе, – находить органику в противоречивости явлений.



Понимание этой пушкинской способности дает возможность Эйдельману показать сложный рисунок отношений Пушкина и Карамзина.

Название статьи «Сказать все…» восходит к любимому Пушкиным парадоксу итальянского публициста аббата Гальяни (1774): «…Что такое высшее ораторское искусство? Это искусство сказать все – и не попасть в Бастилию в стране, где не разрешается говорить ничего». Любопытно, что этот парадокс Гальяни Эйдельман занес в дневник.

Воззрения самого Карамзина на положение писателя-гражданина тоже были не лишены парадоксальности,

В 1797 году уже усвоен страшный урок якобинского террора и Карамзин вряд ли готов приветствовать революцию – он пишет:

Это явный призыв к сопротивлению. Но удивительна максима, произнесенная Карамзиным в 1819 году: «Честному человеку не должно подвергать себя виселице».

Эйдельман ищет объяснения этому противоречию. «Как известно, смысл этой фразы не в том, что порядочному человеку должно избегать опасностей, беречь себя и т. п. Карамзин хотел сказать (речь шла, разумеется, не о тиранических режимах, но сколько-нибудь просвещенных), что если честного человека тащат к виселице, значит, он не использовал законных, естественных форм сопротивления, изменил самому себе».

Но максима Карамзина произнесена в контексте, который не содержит оговорок. Она категорична. И Эйдельман в книге «Последний летописец» комментирует эту максиму несколько по-иному: «Слова Карамзина в 1819 году: „Честному человеку не должно подвергать себя виселице“. Карамзин в 1819‐м (то есть в разгар споров о его восьми томах) очевидно хотел по-другому сказать уже прежде им сказанное, что „всякие насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот, в то время как для честного человека возможны другие пути…“»7

Снова надо вспомнить точное наблюдение В. Э. Вацуро о «личном начале» в исследовательской работе Эйдельмана, которая давала читателям и слушателям возможность воспринимать Эйдельмана как современника его героев. Но это интенсивное «личное начало» определяло и другой важнейший аспект его существования в историческом потоке. Он с не меньшей остротой ставил перед собой те же проблемы, которые стояли перед его героями.

4

Пушкин А. С. Полное собр. соч. в десяти томах. Т. 8. М.; Л., 1949. С. 42.

5

Эйдельман Н. Статьи о Пушкине. С. 19.

6

Там же.

7

Эйдельман Н. Последний летописец. M., 1983. С. 112.