Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 24

– А чего их ждать, Роман Григорьевич, если вам задание довели, сколько процентов должно быть за Ельцина?

Роман смутился, но тут же ответил:

– Это провокационные разговоры, товарищи, голосование продолжается, и мы не имеем права на избирательном участке обсуждать, кто и как голосовал.

Канаков старший только докладывал председателю, с кем он поедет на выездное голосование, садился в машину, вместе с членами комиссии заходил в дома к престарелым и больным людям, никто при нем не отваживался указать избирателю, где ставить птичку. Несколько раз старушки просили:

– Дочка, я ничего не понимаю, мне всё время показывают, где выводить крестик.

Канаков пояснял:

– Нельзя, Марфа Петровна, ты сама должна выбрать.

– Ой, Григорий Андреевич, а я ведь тебя не признала. Покажи-ка мне, дочка, где тут коммунист самый главный, за него проголосую.

Председатель комиссии пригласил Канакова в отдельную комнату:

– Григорий Андреевич, я вам запрещаю выезжать с урной на голосование, вы своим присутствием проводите агитацию.

Он, видимо, всё-таки плохо был проинструктирован, что с Канаковым так разговаривать нельзя.

– Простите, мил человек, или я вас не понял, или вы нихрена не понимаете, хотя сидите в кресле председателя. Мне теперь что, раствориться? Своим видом я агитирую!? Да это же похвала из ваших уст! Буду ехать туда, куда захочу, но водить руками стариков в пользу одного из кандидатов не позволю. Я всё сказал, ты свободен.

И проводил раскрасневшегося председателя на его место.

Когда закончилось голосование, пересчитали оставшиеся бюллетени, завернули их в бумагу и опечатали сургучной печатью. Роман взял пакет и понес его в комнату, у порога его встретил отец:

– Положи на стол, чтобы все видели.

Перед вскрытием урн провели совещание, распределили, кто какие бюллетени считает, сдвинули столы. В центре два члена комиссии с одной стороны, два с другой считали бюллетени Ельцина и Зюганова. Григорий Андреевич не скрывал своей радости: Зюганов на участке выборы выиграл с заметным перевесом. Потом пересчитывали ещё по разу, долго писали протоколы, один экземпляр после сверки цифр старший Канаков забрал и ушёл домой.

На повторном голосовании обстановка была напряжённой, члены комиссии то и дело выскакивали со стульев и давали разъяснения. На крыльце Дома культуры какие-то незнакомые молодые люди на нижних ступеньках встречали людей, до самых дверей провожали.

– Это что за конвой? – строго спросил старший Канаков председателя комиссии.

– Простите, я их не знаю, – ответил тот и убежал в зал.

Григорий Андреевич нашёл Романа:

– Что за агитбригада у тебя орудует возле участка?

Тот пытался отрекаться, но отец наступил ему на туфлю, прижал к земле и прошептал на ухо:

– Если через пять минут они ещё тут будут, я тебе голову отверну прилюдно. Исполняй!

Чужаки исчезли, подъехал на своей «ниве» Романчук, проголосовал, подошёл к Канакову, пожал руку. Тот рассказал о визитёрах.

– Вы их прогнали, они на другой участок переехали. У них технологий много, и они упор на деревню делают, потому что деревня дисциплинированней, активней. Только едва ли так можно спасти положение, я думаю, в случае явного проигрыша они пойдут на откровенную фальсификацию.

– Сергей Иванович, протоколы я у них изыму.

– Эх, Григорий Андреевич, если бы всё строилось только на протоколах…

Когда районная газета опубликовала сводную таблицу результатов финального голосования, Григорий Андреевич ничего не мог понять: по его избирательному участку цифры были совсем не те, что значились в его заверенной печатью копии. Он ещё раз нацепил очки и сверил: так и есть, оказывается, большинство не у Зюганова, как было, а у Ельцина, и на двадцать процентов больше. Схватив газету, он побежал в администрацию, с Романом столкнулись в коридоре:

– Это что? Что это, я тебя спрашиваю?! Как нарисовались эти цифры, которых нигде не было и быть не может?!

Роман сгрёб отца в охапку и уволок в кабинет, наглухо закрыл обе двери.

– Папка, не кричи так, вся контора сбежится!

Канаков продолжал кричать:

– Я тебе не папка, а представитель коммунистической партии на выборах, и я тебя, подлеца, спрашиваю, как получилось, что выборы выиграл один, а победа присуждена другому?

Роман побагровел:

– Да успокойся ты, наконец! И говори тише. Это не моя вина, все изменения внесены в районе. А им приказала область, ты это понимаешь? Что я мог сделать? Если ты сейчас поднимешь шум, то результат будет один: меня выпрут с работы. Папка, это система, ничего изменить нельзя.

Канаков выслушал сына до конца, а потом безнадёжно спросил:

– Ты же сам возил документы в район, сопровождал, при тебе пачкали результаты народного голосования, измывались над волей твоих людей, твоих земляков. И ты все это молча проглотил, как кусок дерьма? И кто ты после этого? Вот скажи, ты сам себя уважаешь?

Роман почти плакал:

– Папка, там присутствовал сам Парыгин, это такой хлюст, он с Чубайсом на «ты».

– Брось! Я с этим засранцем тоже на «ты», если бы довелось хоть раз в рожу ему двинуть. Мне надо знать, как ты жить собираешься среди этих людей, которых предал, за портфельчик, за «волгу», за поганое жалованье? Ладно, это тебе решать, а моё слово такое: немедленно подаёшь на увольнение, сдаёшь все дела, а потом думать будем. Завтра утром придёшь и все расскажешь.

Утром Роман к отцу не пришёл, а вечером прибежала Марина:

– Папа, Роман в дым пьяный приехал, сказал, что Треплев его заявление порвал, оставил на работе, просит прощения у вас, сказал, что покончит с собой, если вы не простите. Я ключи от ящика с ружьём спрятала. Я боюсь, папа!

Матрёна Даниловна охнула и села у стола. Григорий Андреевич усадил Марину, вытер чистым полотенцем её слезы и улыбнулся:

– Марина, милая моя дочь, с мужиком тебе немыслимо повезло. Он тряпка, если бы физией на меня не нашибал, обвинил бы мать, что пригуляла. В нем моей твёрдости ни грамма нет. Ключ от ружья положи на стол, такие малодушные не стреляются. Если он Треплеву не дал в морду – какое самоубийство? А по существу-то, он давно себя в себе убил, вот как пошёл этой власти служить, так и кончил. Отдохни, попей чайку, мать, сгоноши. С Романом ещё один разговор сделаю, только независимо, Марина – ты и детки твои – моё родное, я вас не брошу и от себя не отпущу.

Утром старый Канаков был первым посетителем у главы сельской власти. Вошёл в кабинет, присел без приглашения, огляделся, новенький портрет Ельцина за спиной сына, новые часы на руке тоже заметил – премия, должно быть.

– Пришёл сказать тебе, Роман Григорьевич, что с сегодняшнего дня не стало у тебя родного отца, пусть тебя эти, – он кивнул на портрет, – эти пусть тебя усыновляют. Дорогу ко мне забудь, с матерью видайся где на стороне, но Марину и деток не смей от нас отбивать. Случится, помру – за оградой выноса дождёшься, оттуда проводишь вместе с народом. Всё, прощай.

И пошёл к дверям. Роман выскочил изо стола:

– Папка, прости, ведь я твой сын!

Старший Канаков на мгновенье остановился, дрогнуло что-то в душе, но пересилил, переломил, молча хлопнул дверью. Заскочившие в кабинет перепуганные сотрудницы увидели Романа Григорьевича на коленях, уронившим голову в то место, где только что ступала нога его родного отца.

Такой славной осени давно не было. Весь август погода стояла как по заказу, ни дождинки, ни росы, только по утрам поднимались тяжёлые туманы, ночами нежившие тёплой влагой фарфоровые груздочки в низинках да весь порядок других лесных грибов: и обабков, и сухих, и даже белых местами. И для хлеба такие ночи в удовольствие: освежит туманчик, даст чуток влаги для жизни, а с первым солнцем уже сухой стоит кормилец, и колос звенит на ветерке, если хорошо прислушаться.

Григорий любил эту пору, и каждый год, если позволяла погода, заводил своего старого «москвича» и уезжал к дальним полям, оставлял машину, заходил в хлеб, старательно разгребая стебли, останавливался и слушал поле. Странные звуки являлись ему: поверх перепелиной переклички и звона дежурившего в небесах жаворонка слышал он глуховатый напевный разговор деда Корнилы про великую радость крестьянина среди многообещающей пашни, и грубый мат однорукого объездчика Никиши Тронутого, хлыстом изгонявшего ребятишек с горохового сладкого поля, и неуклюжий «Интернационал», по прихоти колхозного председателя исполняемый на гармошке и двух балалайках в честь женщин, выжавших серпами за световой день по сотне необхватных снопов пшеницы.