Страница 6 из 7
Но вдруг, – возможно ли такое? – Владислав поймал необходимое совпадение: то, к сожалению, был только адрес. Двадцать третий дом по улице Черницына. Неутешительный вид. Сто десять окон его новой многоквартирной могилы, многоэтажного кладбища, где он будет заживо похоронен, погребен вместе с миллионами паспортизированных пучеглазых мумий. Иссиня-черные мешки теней под вытаращенными глазами пятидесяти проветривающихся балконов, десять тысяч безжизненных кирпичей, безусая мордочка подъезда, приветливо-беззубый рот дверного проема, высунутый язык запыхавшегося коврика под выгнутым козырьком крыши, а в глубине ввернута перегоревшая лампочка тонзиллитовых гланд.
Владислав, в не отступившей еще оцепенелости мускулатуры, – словно его кожа, плоть и кости были всего-навсего презентабельным костюмом, в который облачился сам воздух, – сделал астматический, мучительный для его невротического сердца вдох и натянуто, медлительно, с осторожной решительностью двинулся к дому. И вместе с ним возобновил функционирование, к деятельности возвратился весь остальной статичный мир: луч солнца пронзил маслянистое небо, чириканьем ожил притворно-неживой бархат едва проросшей травы, рать разноцветных кустарников была одержима племенными разногласиями, тени тополей, как в битумном соусе, утопали в растаявшей на жаре асфальтовой перине. Кое-где проступали узнаваемые симптомы, какие-то повторяющиеся признаки, но все ограничивалось намеком на присутствие чьего-то лица, от которого эта вычиханная, болезнетворная, осиротевшая улица не могла вылечиться. Вдоль тротуара можно было различить сочленяющиеся очертания бесподобно-выпуклого лопуха, пупырчатой крапивы и еще чего-то, не имевшего четко закрепленного за ним наименования. Разогнавшаяся улитка, как слеза, ползла по нагибающемуся листочку. Плотная, в красном платьице в белую линию, присевшая на корточки четырехлетняя девочка поймала огромную бабочку – и принялась выдирать из нее махрово-желтые крылышки столь же легко, непринужденно, как если бы это были запачканные листья в тетради с оценкой неуд. Владислав Витальевич что-то хотел сказать ей. Но неожиданно пробежал, перепугав вздрогнувшего Владислава, мальчишка с репейником в кучеряво-коричневых волосах и расстегнутым ранцем за бряцающей спиной, – его появление, конечно, отбросило тень на медлительность Владислава. Изнуренный одышкой, топчущийся, потеющий, с отшелушивающейся кожей на лбу, на носу, странно скособоченный, мямлящий что-то в сгущающейся дымке умопомрачения, Владислав смутно запомнил свой подъем по этажам и не заслуживающую подробного описания возню с застрявшим в скважине ключом, которым он пытался отстоять свое право на отпирание двери. А когда изнутри хлынул свет, Владислав Витальевич ощутил ворвавшийся в его ноздри гнусный дух отремонтированной квартиры: удушливо-тошнотворную вонь лакокрасочных материалов, моющего средства, а потом предобморочную боль…
Тьма, комната, тьма, комната, тьма. Когда темнота начала откатываться: то обнаружилась вытолкнутая из нее в сознание Владислава мебель, представленная в согласии с вполне пристойными законами оформления. Обрисовались изнасилованные стулья о четырех ножках, загнанный в угол стол, неумирающий натюрморт на нем, ваза, опоясанная орнаментальной белибердой. Великолепный торшер со сквозистым буржуа-абажуром швырял о стены горох. Сбоку проветренного помещения было пришпилено окно. Оно во внутреннем объеме комнаты растасовывалось, распадалось на колоду, как гармошка карт, – так что помещение нафаршировано ложными отблесками и приумножено сиянием благодаря прозрачно-тенистому серванту и отсвечивающему сервизу в нем. Вокруг сидящего в центре, но не ощущающего себя Владислава Витальевича возвышались, подобно вулканическим водопадам, оклеенные обоями стены, составлявшие неоконченный квадрат. Взволнованно-виноватая родственница как раз принялась приводить все в порядок: что, в основном, сводилось к многофункциональному перемещению вещей, мебель призывалась к ежедневному порядку, располовиненный сервант по прихоти руки приоткрылся, – что сопровождалось блистательным трюком: в стекле вся обстановка, совершив обманно-вычурный маневр, сдвинулась. Многомерные предметы на секунду уплощились, а потом все поскакало обратно: отзеркаленной каруселью, лебединой вереницей растянувшаяся рать куда-то побежала, угодив в туннель очередного зеркала. Там Владислав Витальевич, среди промелькнувших объектов, увидел самого себя: погружающегося с облаком в штанах в упругое чрево обрюхаченного кресла, – было ему жарко, плохо, тесно и в сравнении с остальной, определенной и обусловленной материей, выглядел он наиболее расплывчато, так как взаимовлияние на него не распространялось. «Тебя что, в поезде выполоскали и выстирали, что ты вышел оттуда белее собственной рубахи», – Тамара Петровна взмахом руки прогнала сидящие на карнизе шторы, как одомашненных птиц, и напустила в русскоговорящую комнату побольше света: в его лучах пыльно-горячий воздух трепетал, тревожился, искрился.
«А это я так по последнему крику мимикрирую», – посмеялся раскисший Влад.
И вдруг содрогнулся всем своим студенистым, захлебывающимся телом: кольнуло в сердце, с отрывисто-отчетливым грохотом распахнулась в его затылке форточка, и ветер перелистывал комнаты, как страницы, – и существование выветрившегося Владислава Витальевича казалось чем-то неоправданным, неподтвержденным, недостоверным. Но не будем более подробно рассматривать это второстепенное недомогание: ведь представляющая интерес деятельность человеческого организма, продукты человеческой жизнедеятельности простираются за пределы больничной койки, постельного режима, выходят за рамки истории болезни, справок о нетрудоспособности и т. п.
Как к вечеру выяснилось, прибыл Владислав немного раньше ожидаемого срока (ведь Виталий Юрьевич договаривался, что только к лету), обгоняя свое неотремонтированное будущее на пятнадцать суток, – то помещение, в котором, предполагалось, он будет проживать, предстало не в лучшей из своих бесчисленных потенциальных ипостасей. Это оказалась эдакая проекция его собственных тревог, страхов и представлений, обусловленных этим скоропалительным отбытием в Ленинград, – на кухне старые проржавевшие трубы, таракан за плитой, убогий скворечник, вырезанный в пластиковой бутылке, на потолке в ванной расквартировалось высокоразвитое войско цивилизованной плесени, планировавшее в ближайшие дни завоевать взгляд Владислава.
«Чего руки по карманам прячешь, как купюры крупного номинала?» – спросила Тамара Петровна.
«Помилуйте, с недавних пор привычка», – ответил Владислав.
«Отучивайся. Раз явился несвоевременно, будешь ремонт доканчивать», – с улыбкой сказала она.
«Работящие руки не пахнут», – буркнул Владислав.
«Ага. Не пахнут разве что деньгами», – пошутила Тамара Петровна.
Владислава нервировала родственница, он ощущал себя здесь скованно: лишним, невольником. Сейчас, смиренно-беспомощно, как никому не адресованное письмо в выброшенной в океан бутылке, побарахтавшись в уплывающем коридоре (демонстрирующем свои линолеумные линованные ладони: теперь его тянуло блевать от одного только вида этого полимера, этой материи), Владислав наконец-то отважился войти в выделенную ему комнатушку. То был куб, вытесненный внутрь самого себя крупномасштабным вторжением окна, наполненного зданиями, фонарно-сумеречными оттенками, пунктирами обоссанных скамеек и прочими линиями самого общего назначения, появившимися задолго до человечества оттуда, куда глаза глядят. Перспектива проектировалась с расчетом отвлечь Владислава от повседневной суеты, но одновременно увлекала в ненужную, постороннюю даль, где наступала спутанность, – дорог, людей, птиц и улиц с их внутривенно влитыми станциями метро.
С другой стороны успокаивало это неторопливое, внушающее доверие намерение улиц когда-нибудь повернуться к нему лицом анфас (профиль как-то успел наскучить), – но такое намерение все-таки требовало содействия посторонней силы: наличия признаков глагола, неодушевленного вмешательства со стороны пространства, оживления ракурса. Но отвлечемся. Владислав огляделся. Обстановка в его комнатушке очевидно недодуманная: стул с выковырянной ватой, засекреченный стол в тени, практичный расстегивающийся шкаф из пластиковой пленки, лишняя здесь проституированная стремянка и диван-кровать, не способный существовать одновременно в двух состояниях, – то есть, войдя в комнату, вы увидите Владислава Витальевича, как длинное, труднопроизносимое слово, расположенное по горизонтали в разобранном, разгаданном кроссворде диван-кровати. Повсюду Владиславу обещалось осуществление чего-то гораздо большего, чем то, что изначально было допустимо в природе простейших вещей. С усталым сожалением (всем, на что была в данный момент способна его разочарованная воля) он заметил, что еще не был привинчен параллельный потолку карниз, нечем зашторить отчужденное пространство, – и спастись от своего собственного взгляда на окружающий мир попросту не представлялось возможным. Это окно напрашивалось стать полноценной частью его жизни, его быта. Оно желало слиться с изолированной лампочкой (похожей чем-то на неудавшуюся виселицу), впитать сэкономленное тепло от батареи под подбородком подоконника и отделаться от скучающе-черной, условно-бесплатной фигуры зевающего Владислава Витальевича. Ночью, должно быть, открывается необъятный вид. Иллюминация, световое торжество, декорированное небо, по отраженному потолку скользят крестообразные отсветы фар, видимость, создаваемая стеклом, за которым вступают в неразборчивую сексуальную связь фонари, фильтры, софиты, плафоны, светофоры, экраны кинотеатров, витрины ресторанов, фары, лампы, раскаленный вольфрам, ксенон. Вся эта закомплексованная осветительная арматура, эти соучастники масштабного и обманчиво-манящего заговора осветительных приборов. «Уже предчувствую, что сон в подобной обстановке будет проблематичным», – подумал Владислав.