Страница 7 из 9
Горбоносый выслушивал аргументы – но ему быстро надоело.
Он слез с лошади, подошел к Холидею и вручил ему свой револьвер.
Одна пуля, сказал.
Да, да, облизывая губы и сверкая глазами, пробормотал Холидей.
Вы это серьезно?
Холидей отступил на шаг.
А руки? руки мне развяжите?
Нет, обойдешься.
Впрочем, я его и с завязанными глазами укокошу.
Кареглазый наотрез отказывался слезать с лошади, потянул поводья и сплюнул, это комедия! Мое мастерство дуэлянта ограничивается тем, что я едва успеваю выхватить из кармана мой носовой платок до того, как чихну. Он меня сразу убьет!
Холидей рассмеялся. Ты, видать, сопля смазливая, из тех ковбоев – кто боек на пустое место ставят, чтобы зазря не бабахнуло?
Кареглазый не двинулся с места. Это вам не родео, ребятки. А хотите в моих одежках дыр понаделать, так я вам чучело сооружу – наряжу его, можете пострелять, только без меня. Так вот.
Трусливая собака, рявкнул Холидей, ты своей трусостью и безверием господу нашему в лицо плюнул и приравнялся к тем, кто его побивали палками и камнями и требовали для него казни! И путь к его неисчерпаемому милосердному сердцу для тебя потерян на веки вечные, гореть тебе в адском пламени, да, да! Я думал, что ты настоящий мужчина, а ты прячешься за законами, но для меня только один закон есть – закон божий, а ваши законы только писаные нечистотами слова на бумаге, никто их не признает здесь! У них нет власти против закона божьего!
Холидей отступился на шаг, направил револьвер в лицо горбоносому и выстрелил. Вхолостую шагнул курок. Ты что ж, гад, сучий сын пустоглазый!
Горбоносый саданул ему по носу, забрал оружие и возвратился в седло.
Поднимайся, длиннолицый дернул за веревку.
Гады, вши, вы хуже вшей, пробовали вы жить по законам вашим, вы, составители их! Жить такой жизнью, как жил я! В ваших словах нет силы, судьи! Вы ничто для меня, лжецы, будьте вы прокляты и ваш закон, да… а ты, щенок прыщавый, берегись, ой берегись, представится мне шанс к бегству, я твоего отца отыщу, да! И все семейство твое. Отрублю старику и вторую руку на глазах жены, потом изнасилую ее, сестер твоих тоже, и порублю их на куски. Убью их! Каждого из них, ибо все свои болящие раны, что ты мне причинил и твои спутники, я заживлю твоей смертию и их, и кровь ваша будет мне бальзамом на душу мою разгоряченную и неуспокоенную!
У кареглазого кровь пульсировала в голове, он весь горел.
Да, да, дай-то Боженька всемилосердный я до тебя доберусь прежде, чем меня в петлю проденут, тогда и тебя утяну за собой.
Холидей перекрестился, вот так вот, запомни слова мои как отче наш и прислушивайся, когда ангелы вотрубят.
Они продолжали путь в молчании. Полуистлевшие кости неведомого зверя, опутанные паутиной, покоились среди величавых булыжников, в логове огнедышащего ящера, где все поросло мертвым подобием лишайника, из которого сочилась застоявшаяся затхлая зловонная влага – и над этой безнадежной картиной хлопотали разноцветные облачка шумных насекомых, как священнослужители над мощами.
Горбоносый снял шляпу в поминальном жесте и сказал, что клыки у этой божьей твари, как настоящие жемчуга!
Кареглазый глянул на него, застопорил лошадь и пристально посмотрел на разлагающуюся падаль – хотел запомнить мельчайшие детали, сделать какой-то слепок и унести это зрелище в собственных глазах.
Длиннолицый сплюнул, сказав, Он смерть смертью попрал!
Кареглазый бессмысленно глядел на него.
Длиннолицый спрыгнул с лошади, пошарил в седельной сумке и извлек спичечный коробок, зажег одну и осторожно поднес в гущу мошкары и насекомых, и мух, шарахающихся от огонька.
Они понимают – жар! Красота, какая красота! сказал он, потом тряхнул рукой и вернулся в седло.
Когда я впервые убил, то ощутил словно нахлынувшее на меня воспоминание, сказал длиннолицый, сродное чувство, должно быть, испытал первый братоубийца Каин, когда убил Авеля. Словно я давным-давно уже был причастен к убийству, потому что это чувство – оказалось столь знакомо мне! Но до того как я вновь убил в этой жизни, я не мог вспомнить его! Будто мне случилось забыть… и это воспоминание я принял как дар, во мне всколыхнулся закуток дикарского разума, позабытый, о существовании которого я даже не подозревал и думал, что мне чуждо насилие над человеком, потому как оно богопротивно. Кровь убитого оскверняет землю, очистить ее может только кровь убийцы.
Кареглазый промолчал.
Мне тогда было двадцать годов отроду, собрали нас, голытьбу дворовую, дьяволов краснокожих стрелять, выдали кремневые ружья – древние, что твой алфавит, да сумки с патронами, но среди прочего только штыки и были рабочие, если знаешь, куда бить. Ружья били вкривь и вкось как пьяный на бильярде, патроны были бракованные, что туда вместо пороха начинили, могу только гадать! не иначе, как фунт перцу, а капсюли, наверно, еще со времен первого рандеву в двадцать пятом. Даже у красных, которых во всю их команчерия снабжала, артиллерия сноснее оказалась, одному нашему, помню, свинца в седалище закатили что в твою лузу, он слезами заливался, а пуля так и осталась. Мы его с тех пор принцессой на горошине звали.
Длиннолицый откашлялся. Вот однажды ночью и случилась нешуточная стычка у нас, вопли стояли как кресты на кладбище, помечая места для будущих могил, земля грохотала что твой барабан, жуть, да и только. Уж не знаю, сколько там поубивали с одной и с другой стороны, а я сам только одного и убил. Насколько помню, он сам на штык бросился, а я его удержал едва-едва, как загарпуненную рыбину, которая трепыхается безумно, скаля окровавленную зловонную пасть и у меня перед лицом размахивая рукой с ножом. Вот шрам на щеке и остался. А индеец или, может, не индеец вовсе, обмяк и навалился на меня, и мы лежали, друг друга обнимая, и пока он умирал, я ощутил это с головы до пят, словно меня с ним связывало чувство, стоящее вне времени, что дороже любого кровного родства.
Длиннолицый изучал взглядом окружающий простор, и оно поднималось, это чувство, как солнце, как волна над океаном, из далекого-далекого и позабытого прошлого, где нет закона, ведомого человеку. А есть тот закон, который нашептывают своим слушателям окровавленные камни с лицами богов, и нет иных защитников, кроме чего-то неведомого, голодного и вечно кровожадного, что живет в этих камнях, в беспамятстве, в бесчувствии, требуя от своих служителей службы и крови, да, крови.
Кареглазый слушал его с побледневшим лицом.
Не стыдись чувствовать вину, сказал длиннолицый. На бесплодную землю и желудь сторонится упасть.
А ты сам-то – чувствуешь вину?
А ты пораскинь мозгой? Кто божью работу делает – у того совесть чистая, что ярмарочное седло. Как я могу усомниться в пути? Путь мой сам господь назначил. И он меня отладил по своему усмотрению, чтобы я по этому пути шел до конца – и то, что к моему пути относится, я немедленно узнаю и поступаю с этим, как положено было и назначено господом, а то, что чужое – с тем пусть другие возятся.
Кареглазый сплюнул. Вот и у меня схожие взгляды на жизнь.
Длиннолицый ухмыльнулся. Вот тут ты привираешь, паршивец малахольный, ибо взгляды человеческие – суть содержания человеческие, и человек излагает свои взгляды непосредственно.
Кареглазый ответил. А я излагаю мои взгляды непосредственно.
Вот сучий сын упрямый, ты просто-напросто повторяешь мои слова, переставляешь их местами бездумно как вторящий ходам шахматных фигур имбецил. Но я тебя не осуждаю, парень, здесь не суд господень, а я – не господь бог. И случающееся не случайно. Оно происходит с нами по согласию, которое не было нашим условием. Ты застрелил женщину, но пытаешься убедить себя, что это случайность – и твоя причастность к убийству допускает отмену. Но никакая случайность не может быть посторонним вмешательством, чем-то нечаянным. Напротив, сынок, она предопределена и движется к тебе навстречу в чреде обстоятельств и условий. И происхождение ее запланировано заранее тем, как ты реагируешь на то, что происходит с тобой. Ты покинул дом отчий с богопротивной жаждой мести в сердце, но у нашего судьи мздовоздаятеля чувствительные весы – и он не ошибется в мерке своей, ибо как он пойдет против природы своей и не отмерит тому, кому отмеряет и чем отмеряет?