Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 49



На главной башне, над воротами, играли куранты на колоколах.

Шутки шутками, крепость – потешная, но при случае в ней можно было и отсидеться. На широком, скошенном лугу с утренней зари до ночи производились экзерциции двух батальонов, Преображенского и Семеновского, – Симон Зоммер не щадил ни глотки, ни кулаков. Солдаты, как заводные, маршировали, держа мушкет перед собой. «Смиррна, хальт!» – солдаты останавливались, отбивая правой ногой, – замирали… «Правой плечь – вперед! Форвертс! Неверно! Лумпен! Сволошь! Слюшааай!..» – Генерал багровел, как индюк, сидя на лошади. Даже Петр, теперь унтер-офицер, вытягивался, со страхом выкатывал глаза, проходя мимо него.

Из слободы взяли еще двух иноземцев. Франца Тиммермана, знавшего математику и обращение с астролябией, и старика Картена Брандта, хорошо понимавшего морское дело. Тиммерман стал учить Петра математике и фортификации. Картен Брандт взялся строить суда по примеру найденного в кладовой в селе Измайлове удивительного ботика, ходившего под боковым парусом против ветра.

Все чаще из Москвы наезжали бояре – взглянуть своими глазами, какие такие игры играются на Яузе? Куда идет столько денег и столько оружия из Оружейной палаты?.. Через мост они не переезжали, останавливались на том берегу речки: впереди – боярин, в дорогой шубе, толстый, как перина, сидел на коне, борода – веником, щеки налитые, за ним – дворяне, напялив на себя по три, по Четыре кафтана подороже. Не шевелясь, стаивали по часу и более.

На этой стороне речки тянутся воза с песком, с фашинами; солдаты тащат бревна; на высокой треноге, на блоках поднимается тяжелая колотушка, и – эх! – бьет в сваи; летит земля с лопат, расхаживают иноземцы с планами, с циркулями, стучат топоры, визжат пилы, бегают десятники с саженями. И вот, – о господи, пресвятые угодники! – не на стульчике где-нибудь золоченом с пригорочка взирает на забаву, нет – царь, в вязаном колпаке, в одних немецких портках и грязной рубашке, рысью по доскам везет тачку…

Снимает боярин шапку о сорока соболей, снимают шапки дворяне, низко кланяются с той стороны. И – глядят, разводя руками… Отцы и деды нерушимой стеной стояли вокруг царя, оберегали, чтоб пылинка али муха не села на его миропомазанное величие. Без малого как бога живого водили к народу в редкие дни, блюли византийское древнее великолепие… А это что?

А этот что же вытворяет? С холопами, как холоп, как шпынь ненадобный, бегает по доскам, бесстыдник, – трубка во рту с мерзким зелием, еже есть табак… Основу шатает… Уж это не потеха, не баловство… Ишь, как за рекой холопы зубы-то скалят…

Иной боярин, наберясь смелости, затрясет бородой и крикнет дрожащим голосом:

– Казни, государь, за правду, стар я молчать, – стыдно глядеть, срамно, небывало…

Как жердь длинный, вылезет Петр на плетеный вал, прищурится:

– А, это ты… Слышь… Что Голицын пишет, – завоевал он Крым-то али все еще нет?

И пойдут гыкать, гоготать за валами проклятые иноземцы, а за ними и свои, кому не глотку драть, – на колени становиться, завидя столь ближнего царям человека. Бывало и так, что уж, – все одно голова с плеч, – заупрямится боярин и, не отставая, увещевает и стыдит: «Отца-де твоего на коленях держал, дневал и ночевал у гроба государя, род-де наш от Рюрика, сами сидели на великих столах. Ты о нашей-то чести подумай, брось баловство, одумайся, иди в баню, иди в храм божий…»

– Алексашка, – скажет Петр, – давай фитиль. – И, наведя, ахнет из двенадцатифунтового единорога горохом по боярину. Захохочет, держась за живот, генерал Зоммер, смеется Лефорт, добродушно ухмыляется молчаливый Тиммерман; весь в смеющихся морщинах, как печеное яблоко, трясется низенький, коренастый Картен Брандт. И все иноземцу и русские повыскочат на валы глядеть, как свалилась горлатная шапка, помертвев, повалился боярин на руки ближних дворян, шарахнулись, брыкаются лошади. На весь день хватит смеха и рассказов.

Крепость наименовали стольный город Прешпург.

4





Алексашка Меньшиков, как попал в ту ночь к Петру в опочивальню, так и остался. Ловок был, бес, проворен, угадывал мысли: только кудри отлетали, – повернется, кинется и – сделано. Непонятно, когда спал, – проведет ладонью по роже и, как вымытый, – весел, ясноглазый, смешливый. Ростом почти с Петра, но шире в плечах, тонок в поясе. Куда Петр, туда и он. Бить ли на барабане, стрелять из мушкета, рубить саблей хворостину, – ему нипочем. Начнет потешать – умора; как медведь полез в дупло за медом, да напоролся на пчел, или как поп пугает купчиху, чтоб позвала служить обедню, или как поругались два заики… Петр от смеха плакал, глядя – ну, прямо – влюбленно на Алексашку. Поначалу все думали, что быть ему царским шутом. Но он метил выше: все – шуточки, прибауточки, но иной раз соберутся генералы, инженеры, думают, как сделать то-то или то-то, уставятся в планы, Петр от нетерпения грызет заусенцы, – Алексашка уже тянется из-за чьего-нибудь плеча и – скороговоркой, чтобы не прогнали:

– Так это же надо вот как делать – проще простого.

– О-о-о-о-о-о! – скажут генералы.

У Петра вспыхнут глаза.

– Верно!

Раздобыть ли надо чего-нибудь, – Алексашка брал денег и верхом летел в Москву, через плетни, огороды, и доставал нужное, как из-под земли. Потом, подавая Никите Зотову (ведающему Потешным приказом) счетик, – степенно вздыхал, подшмыгивая, помаргивая: «Уж что-что, а уж тут на грош обману нет…»

– Алексашка, Алексашка, – качал головой Зотов, – да видано ли сие, чтоб за еловые жерди плачено по три алтына? Им красная цена – алтын… Ах, Алексашка…

– Не наспех, так и – алтын, а тут – дорого, что наспех. Быстро я с жердями обернулся, вот что дорого, – чтобы Петра Алексеевича нам не томить…

– Ох, повесят тебя когда-нибудь за твое воровство.

– Господи, да что вы, за что напрасно обижаете, Никита Моисеич… – отвернув морду, нашмыгав слезы из синих глаз, Алексашка говорил такие жалостные слова.

Зотов, бывало, махнет на него пером:

– Ну, ладно, иди… На этот раз поверю, – смотри-и…

Алексашку произвели в денщики. Лефорт похваливал его Петру: «Мальчишка пойдет далеко, предан, как пес, умен, как бес». Алексашка постоянно бегал к Лефорту в слободу и ни разу не возвращался без подарка. Подарки он любил жадно, – чем бы ни одаривали. Носил Лефортовы кафтаны и шляпы. Первый из русских заказал в слободе парик – огромный, рыжий, как огонь, – надевал его по праздникам. Брил губу и щеки, пудрился. Кое-кто из челяди начал уже величать его Александром Данилычем.