Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 14



Я внимательно слежу за тем, как побежденный кувыркается в воздухе, силясь удержаться на своих могучих крыльях. Мои дальнозоркие глаза видят отлично обоих хищников. Окно в сад раскрыто. В него врывается запах цветущего шипов ника, который растет вдоль стены дома. Белые об лачка плывут по небу быстро, быстро…

Мне досадно, что они плывут так быстро… И на коршунов досадно, что они дерутся, когда отлично можно жить в мире… И на шиповник досадно, что он так сильно пахнет, когда есть другие цветы – без запаха! А больше всего досадно на то, что надо молиться… Я стою перед одним из углов нашей столовой, в котором висит маленький образок с изображением Спасителя. Тетя Лиза стоит рядом со мной в своем широком ситцевом капоте[5], кое-как причесанная по-утреннему и, протирая очки, говорит:

– Молись, Лидюша: «Помилуй, Господи, папу…»

Я мельком вскидываю на нее недовольные глаза. Лицо у тети, и так всегда доброе, без очков кажется еще добрее. Голубые ясные глаза смотрят на меня ласково. Милая тетя думает, что я забыла слова молитвы и подсказывает их мне снова:

– «Господи! Спаси и помилуй папу…» Говори же, Лидюша, что же ты!

Я молчу. Смутное недовольство, беспричинно охватившее меня, когда я поднималась с постели, теперь с новой силой овладевает мной. Знакомый мне уже голос проказника-каприза точно шепчет мне на ушко: «Не надо молиться. Зачем? От этого ни добрее, ни умнее не будешь».

А тетя шепчет в другое ухо:

– Стыдно, Лидюша! Такая большая девочка – и вдруг молиться не хочет!

Но я молчу по-прежнему, точно воды в рот на брала. И смотрю в окно помутившимися от глухого раздражения глазами. Коршуны давно уже перестали драться, но облака плывут все так же скоро. Ужасно скоро! Противные, хоть подождали бы немножко! И несносный шиповник так и лезет своим запахом в окно.

Гадкий шиповник!

Тетя говорит уже не прежним ласковым голосом, а строгим:

– Лидюша! Да начнешь ли ты, наконец?

Тут уж меня со всех сторон окружают цепкие клещи невидимого проказника-каприза. Раздражение мое растет. Как? Со мной, с божком семьи, с общим кумиром, говорят таким образом?

– Не хочу молиться! Не буду молиться! – кричу я неистово и топаю ногами.

– Что ты! Что ты! – повышает голос тетя. – Как ты смеешь говорить так? Сейчас же изволь молиться.

– Не хочу! Не хочу! Не хочу! Ты злая, злая, тетя Лиза! – надрываюсь я и делаюсь красная как рак.

– За меня не хочешь, так за папу! За папу должна молиться.

– Не хочу! – буркаю я и смотрю исподлобья, какое впечатление произведут мои слова на тетю Лизу.

Ее брови сжимаются над ясными голубыми глазами, и глаза эти окончательно теряют прежнее ласковое выражение.

– Изволь сейчас же молиться за папу! – строго приказывает она.

– Не хочу!

– Значит, ты не любишь его! – с укором восклицает тетя. – Не любишь? Говори!

Вопрос поставлен ребром. Увильнуть нельзя. На минуту в моем воображении вырастает высокая стройная фигура Солнышка и его чудесное лицо. И сердце мое вмиг наполняется жгучим, острым чувством бесконечной любви. Мне кажется, что я задохнусь сей час от прилива чувства к нему, к моему дорогому папе Алеше, к моему Солнышку.

Но взгляд мой падает нечаянно на хмурое лицо тети Лизы, и снова невидимые молоточки проказника-каприза выстукивают внутри меня свою неугомонную дробь: «Зачем молиться? Не надо молиться!»

– Не любишь папу? – подходит ко мне почти вплотную тетя и смотрит на меня испытующим взглядом. – Не любишь? Говори.

Меня мучает ее взгляд, проникающий в самую мою душу. Точно острые иглы идут от этих ясных голубых глаз и колют меня. Нехорошо становится на душе. Хочется заплакать, прижаться к ее груди и крикнуть сквозь рыдание: «Люблю! Люблю! И тебя, и его люблю! Люблю! Дорогая! Милая!»

Но тут снова подскакивает ко мне мальчик-каприз и шепчет: «Не поддавайся! Вот еще, что вздумали: молиться заставляют, как же!»

И я, дерзко закинув голову назад и вызывающе глядя в самые глаза тети, кричу так громко, точно она глухая:

– Не люблю! Отстань! Никого не люблю! И папу не люблю, да, да, не люблю! Не люблю! Злые вы, злые все, злые!

– Ах! – роняют губы тети, и она закрывает лицо руками.



Потом она схватывает меня за плечо и говорит голосом, в котором слышатся слезы:

– Ах ты, гадкая, гадкая девочка!.. Что ты сказала? Смотри, как бы Боженька не разгневался на тебя и не отнял папу! – И она выбегает из столовой.

Я остаюсь одна.

В первую минуту я совершенно не чувствую ни раскаяния, ни стыда.

Но мало-помалу что-то тяжелое, как свинец, вливается мне в грудь. Точно огромный камень положили на меня, и он давит меня, давит…

Что я сделала?! Я обидела мое Солнышко! Вот что сделала я! О, злое, злое дитя! Злая, злая Лидюша!

Я бросаюсь к окну, кладу голову на подоконник и громко, судорожно всхлипываю несколько раз. Но плакать я не могу. Глыба, давящая мне грудь, мешает.

И вдруг легкое, как сон, прикосновение заставляет меня поднять голову. Передо мной стоит незнакомая Женщина в сером платье вроде капота, с капюшоном на голове. Большие пронзительные черные глаза смотрят на меня с укором и грустью. Женщина в сером молчит и все смотрит, смотрит на меня. И глыба, давящая мне грудь, точно растопляется под ее острым, огненным взглядом. Слезы текут у меня из глаз. Мне вдруг захотелось молиться… и любить горячо, и не только мое Солнышко, которого я бесконечно люблю, несмотря на проказы мальчика-каприза, но и весь мир, весь большой мир…

Женщина в сером улыбается мне ласково и кротко. Я не знаю почему, но я люблю ее, хотя вижу в первый раз. Какая-то волна льется мне в душу, теплая, горячая и приятная, приятная без конца.

– Тетя Лиза! Тетя Лиза! – кричу я обновленным, просветленным голосом. – Иди скорее. Я буду паинькой, я буду молить…

Я не успеваю закончить фразу, как Женщина в сером исчезает, как сон. Я лежу голо вой на подоконнике, и глаза мои пристально смотрят в сад.

По садовой аллее идут двое военных. Одного, высокого, стройного, темноволосого, я узнаю из тысячи. Это – мое Солнышко. Другой – незнакомый, черный от загара – кажется карликом в сравнении с моим папой.

У папы какая-то бумага в руках. И лицо его бело, как эта бумага.

Что-то екает в моем детском сердчишке. Тяжелая глыба, снятая было с меня Женщиной в сером, с удвоенной силой наваливается на меня.

– Солнышко! – кричу я нарочно громче обыкновенного и стремглав бегу на крыльцо.

Мы встречаемся в дверях прихожей – и с Солнышком, и с карликом-военным. Странно: в первый раз в жизни папа не подхватывает меня на руки, как это бывает всегда при встречах с ним. Он быстро наклоняется и порывисто прижимает меня к себе.

Опять сердчишко мое бьет тревогу… И глыба все тяжелее давит на грудь.

– Папа Алеша! Мы поедем кататься? – цепляясь за последнюю надежду, что все будет по-старому, как было прежде, говорю я.

Папа молчит и только прижимает меня к себе все теснее и теснее. Мне даже душно становится в его тесных объятиях, душно и чуточку больно.

И вдруг над головой моей ясно слышится голос Солнышка, но какой-то странный, дрожащий:

– Если меня не станет, то клянитесь, капитан, как друг и сослуживец, позаботиться о девочке. Это моя единственная привязанность и радость!

– Конечно! Конечно!.. Все сделаю, что хотите, – говорит черный карлик, и голос у него дрожит не меньше, чем у папочки. – Но я уверен, что вы вернетесь здоровым и невредимым…

– Как вернетесь? Разве ты уезжаешь, Солнышко?

Лицо у Солнышка теперь белое-белое, как мел. А глаза покраснели, и в них переливается влага… Я сразу угадала, что это за влага в глазах Солнышка.

– Слезки! Слезки! – кричу я, обезумев от ужаса, в первый раз увидев слезы на глазах отца. – Ты плачешь, Солнышко? О чем, о чем?

И я, прильнув к его лицу, глажу ручонками его загорелые щеки, и сама готова разрыдаться.

Отец не плакал. Я никогда, ни раньше, ни потом, не видела плачущим моего дорогого папу. Но то, что я увидела, было страшнее слез. По лицу его пробежала судорога, и глаза покраснели еще больше, когда он сказал:

5

Капот – просторная женская домашняя одежда с рукавами и застежкой спереди.