Страница 12 из 13
Объяснение батюшки сорвало покров таинственности с происшествия Вольской, и мы сидели теперь разочарованные и даже огорченные тем, что «оно» оказалось всего-навсего музыкальной дамой. Какое обыкновенное и прозаическое объяснение! Какая жалость!
– Я иду заниматься в семнадцатый номер, – решительно заявила Белка, когда батюшка, благословив нас по окончании урока, вышел из класса.
– И я!
– И я!
– И я! – послышалось со всех сторон.
Семнадцатый номер брали теперь чуть ли не с боем.
Надо доказать, что Анна вчера ошиблась. Надо разрешить эту загадку.
– А я и не подозревала, Анна, о твоей способности к «сочинительству», – проходя мимо Вольской, съязвила Крошка.
Анна ответила презрительной улыбкой. Она слишком ценила свое достоинство, чтобы вступать в какие-либо объяснения и пререкания с подругами, которых в глубине души считала ниже и глупее себя.
Все последующие уроки, завтрак и обед мы просидели как на иголках, ожидая, когда нам прочтут распределение номеров для часа музыкальных упражнений.
Наконец час этот настал. В семь часов вечера фрейлейн Геринг взошла на кафедру и, взяв в руки тетрадку с расписанием, прочла распределение силюлек: Бельская – 10, Иванова – 11, Морева – 12, Хованская – 13 и так далее, вплоть до последнего, 17-го номера, который достался мне.
В первую минуту мне показалось, что я ослышалась.
– Какой? – невольно переспросила я.
– Семнадцатый, семнадцатый!.. Галочка, пусти, пусти меня! – послышалось со всех сторон.
Но я не согласилась: мне во что бы то ни стало захотелось попасть туда самой, чтобы подтвердить слова батюшки или… убедиться в предположении Анны.
Глава VIII. 17-й номер. – Недавнее прошлое
В институте было двадцать номеров музыкальных комнат, или силюлек, как мы их называли. Часть их была позади залы, часть – в нижнем темном коридоре, неподалеку от лазарета и по соседству с квартирой начальницы. Они помещались одна над другой в два этажа, и из нижних силюлек в верхние вела узенькая деревянная лесенка. В нижних силюльках, «лазаретных», давали уроки музыкальные дамы, в верхних, «зазальных», воспитанницы занимались самостоятельно. Окна всех силюлек выходили в сад, прямо на гимнастическую площадку, находящуюся перед крыльцом квартиры начальницы.
Я вошла в 17-й номер, не ощущая никакого страха, и открыла окно. Струя свежего сентябрьского воздуха ворвалась в крошечную комнатку, где могли поместиться только старинный рояль с разбитыми клавишами и круглый табурет перед ним. Потом вынула из папки толстую тетрадь с упражнениями, положила ноты на пюпитр и, придвинув табурет, уселась за рояль.
Газовые рожки, вделанные в стену, ярко освещали крошечный номер. Из соседнего 16-го номера слышались гаммы, старательно разыгрываемые чьей-то нетвердой рукой под монотонное выстукивание метронома. Это Раечка Зот, рябоватенькая худосочная блондиночка, разучивала музыкальный урок к следующему дню.
Скоро и верхние, и нижние силюльки огласились самыми разнообразными звуками; получилось какое-то немыслимое попурри. Одна воспитанница играла гаммы, другая – упражнения, третья – пьесу, и все это сопровождалось громким отсчетом на французском языке и стуком метронома.
Свежий осенний вечер окутал сад. Деревья, еще не полностью лишенные осеннего убранства, казались волшебными гигантами, протягивающими неведомо кому и неведомо зачем свои гибкие мохнатые ветви-руки… Луны не было. Только звезды, частые золотые звезды весело мигали с неба своими огоньками, ласково заглядывая в окно силюльки. Они словно притянули меня к себе…
Остановившись на полутакте, я вскочила с табурета, подошла к окну и стала с жадностью вдыхать свежую струю чудесного, чистого вечернего воздуха.
Я не могу равнодушно смотреть на звезды. Как только я остаюсь наедине с ними, они навевают моему воображению милые, далекие картины моего детства… И сейчас эти картины встали передо мной, сменяясь, появляясь и исчезая, как в калейдоскопе. Жаркий июньский полдень, такой голубой, нежный и ясный, какие может дарить только самим Богом благословенная Украина… Вот белые, как снег, чистые мазанки, утонувшие в вишневых рощах… Как славно пахнут яблони и липы!.. Они отцветают, и их аромат сладко дурманит голову… Я сижу в огромном саду, окружающем наш хуторской домик… Рядом со мной чумазая Гапка – дочь нашей стряпки Катри… Она жует что-то, по своему обыкновению, а тут же на солнышке греется дворовая Жучка… Я сижу на дерновом диванчике и сладко мечтаю. Я только что прочла историю о Крестовых походах, и мне не то грустно, не то сладко на душе, хочется каких-то подвигов, молитв, смерти за Христа…
Вот раздвигаются ближайшие кусты сирени, и еще молодая, очень худенькая и очень бледная женщина с огромными выразительными глазами, всегда ласковыми и всегда немного грустными, появляется, словно в раме, среди зелени и цветущей сирени.
– Мама! – говорю я… И ничего больше не могу сказать, потому что язык немеет от жары и лени, но глаза договаривают за него…
Она присаживается рядом со мной, и я прошу ее поговорить о моем отце. Это мой любимый разговор. Отец – моя святыня, которую – увы! – я едва помню: когда он умер, мне было только около пяти лет. Мой отец – герой, его имя занесено на страницы отечественной истории вместе с другими именами храбрецов, сложивших свои головы за святое дело. В последнюю турецкую войну отец мой был убит при защите одного из редутов под Плевной. Он похоронен далеко, на чужой стороне, и нам с матерью даже не осталось в утешение дорогой могилы…
Но зато нам оставались воспоминания об отце-герое. И мама говорила, говорила мне без конца о его храбрости, смелости и великодушии. И Гапка, разинув рот, слушала повествование о покойном барине, и даже Жучка, казалось, навострила уши и прислушивается к нашей беседе…
Скоро к нам присоединилось прелестное кудрявое существо с ясными глазенками и звонким смехом – мой маленький пятилетний братишка, убежавший от надзора старушки-няни, вырастившей целых два поколения нашей семьи…
Какие чудные это были беседы в тени вишневых и липовых деревьев, вблизи белого, чистенького домика, где царили мир, тишина и ласка!..
Но вот картина меняется… Я помню ясный, но холодный осенний денек. Помню бричку у крыльца, плач няни, слезливые причитания Гапки, крики Васи и бледное, измученное дорогое лицо, без слез смотревшее на меня со страдальческой улыбкой… Этой улыбки, этого измученного лица я никогда не забуду!
Меня отправляли в институт, в далекую столицу… Мама не имела возможности и средств воспитывать меня дома и поневоле должна была отдать в учебное заведение, куда я была зачислена по смерти отца на казенный счет.
Последние напутствия… Последние слезы… Чей-то громкий возглас среди дворни, провожавшей меня – свою любимую панночку… И милый хутор надолго исчезает из глаз…
Потом прощание на вокзале с мамой, Васей… Отъезд… Долгая дорога в обществе нашей соседки по хутору, Анны Фоминичны, и, наконец, институт – неведомый, страшный, с его условиями, правилами, этикетом… И девочки, множество девочек…
Я отлично помню тот час, когда меня, маленькую, робкую новенькую, начальница института ввела в седьмой, самый младший класс.
Вокруг меня любопытные детские лица, смех, возня, суматоха… Меня расспрашивают, тормошат, трунят надо мной. Мне нестерпимо от этих шуток и расспросов. Я, словно дикий полевой цветок, попавший в цветник, не могу сразу привыкнуть к его великолепию. Я уже готова заплакать, но вот предо мной появляется ангел-избавитель в лице черноокой красавицы, грузинской княжны Нины Джавахи… Я как сейчас вижу пленительный образ двенадцатилетней девочки, казавшейся, однако, много старше, благодаря не по-детски серьезному личику и рассудительному тону речей. «Не приставайте к новенькой», – кажется, сказала тогда девочка своим гортанным голоском, и с той минуты, как только я услышала первые звуки этого голоса, мне показалось, что в институтские стены заглянуло солнце, пригревшее и приласкавшее меня. Я и Нина стали неразлучными друзьями. Если бы у меня была сестра, я не могла бы ее любить больше, чем любила княжну Джаваху… Мы не расставались с ней ни на минуту до тех пор, пока… пока…