Страница 8 из 13
Никита почувствовал, что его знобит. Этого еще не хватало. И ему заболеть, и ему свалиться?! Хватит с тебя и брата, но у него были диабет и дрянные сосуды. А у тебя чего? Сбит грубо и прочно, рост под два метра, ноги, грудная клетка, похож на немаленький платяной шкаф.
Но знобило. Вылезать из машины не хотелось. Продукты. Продукты. Продукты. Вывеска над грязной пластиковой дверью нервно вздрагивала – мигала. Но когда вспыхивала в полную яркость, сквозь мокрое от дождя стекло расплывалась красиво. Или не озноб это? «Три дня курю как не в себя, блок сигарет высадил. Вот зачем?»
Выключил зажигание, стало очень тихо, только под днищем автомобиля что-то натянутое, металлическое изредка стукало. Что это, рессора? Вот в нем бы струна какая-нибудь не лопнула. Он не железный. Самые крепкие первыми валятся. Не берегут себя, думают, что бессмертные.
«Что это за мысли еще? Страх? Мне-то чего? Это у старшого осталось две дочери, Стефа и Рина… Вот ему, обормоту, беречься нужно было. А мне что? Одиночке и волку голодному. Вот, кстати… Со вчера не ел, надо пожрать чего-нибудь. Что там у матери есть? Купить чего? Круглосуточный за углом. Позвонить ей? Не хочу звонить».
Никита открыл дверь своей «бэхи», но вдруг увидел подошвы ботинок. Ярко-желтая глина, прилипчивая, как замазка, – с кладбища. Смотрел и несколько секунд не двигался. Надо бы помыть самому, да вот хоть в ближайшей луже, а то мать увидит и чистить бросится.
Дождь закончился, сумерки сгустились до плотной синевы. Прошел мимо магазина, вывеска пульсировала, сбрасывая свет на асфальт. Продукты. Продукты. Продукты. Когда проходил совсем близко, в витрине заметил нарисованный от руки плакатик: «Бесплатные продукты для малоимущих! Берите! Корона не пройдет!»
Берите. Берите продукты. Вермишель, рис, пшено, манку, печень трески, бычка в томате. И брата моего берите, берите, не жалко. У меня братьев миллион, камазами, мешками, ящиками. Берите брата. Мать еще родит. Корона не пройдет, чего ей проходить, она уже пришла всюду, куда ей надо было…
В подъезде пахло сыростью, и затхлым тянуло из мусоропровода.
Вышел из лифта и, взглянув на дверь матери, замер. Старая, обитая черным дерматином дверь. По контуру и по диагонали между гвоздиками с крупными выпуклыми шляпками натянута потемневшая латунная проволока, кое-где порвана, дерматин отошел, поролон под ним разбух. Сейчас и материалов таких нет уже, наверное. Дерматин… Отец его называл «дерьмонтин». Никита все детство думал, что так правильно. Почему сейчас двери из металла? А раньше вот такие. Раньше для тепла делали. А сейчас что, тепло не нужно?
На стене на деревянном ромбике черный цилиндр звонка. Проводок от него, белый, двойной, весь в паутине, испачканный старой, отличной от стен краской, уползает вверх по стене к черному жуку дырки. На цилиндре белый покатый пупырышек кнопки, гладкий, легкий. Соловьиная трель. Убираешь палец – щелчок.
Вдруг ясная мысль, что все это – истертый пупырчатый коврик, крашеный зеленый коридор, беленый потолок, дверь, обивка, звонок, проводок в паутине – отпечатано в голове детально, как выжжено, и именно под таким ракурсом, с этим запахом, в этом освещении от мутного окна в конце коридора. И все это никогда никуда из тебя не денется до конца дней твоих.
Никита тяжело мотнул головой, озноб хлынул в затылок. Потрогал лоб. Может, не ходить к матери? Так карантин кончился. А что карантин? Да перестань. Все переболеем. А на похоронах сколько раз общались. Один сын умер, второй не будет приходить к одинокой матери? Так она быстрее… Но неужели заболел? Он же никогда не болеет.
Достал маску, вытряхнул из нее табачные крошки, нацепил на нос – пахнуло прелой синтетикой. Прислушался – за дверью громко бубнит телевизор. Позвонил.
Мама распахнула дверь, но обниматься не бросилась. Утром виделись.
– Никитка, Никитка! Смотри, что! Что принесли мне! Смотри! Ну-ка разувайся, проходи скорее! Скорее давай! – Она держала в руках широкий конверт и не говорила, а кричала непривычно высоким голосом, он даже испугался.
– Как ты, мам? Нормально все?
– Туда, туда обувь! Не сюда! – Нагнулась, схватила его ботинки и поставила обратно к двери, выпрямилась. Посмотрели друг на друга. Никита сделал шаг, приобнял, но наклоняться к щеке не стал, поцеловал в растрепанную седую макушку.
– Проходи! Темно тут! Лампочку вторую надо вкрутить… потом… – И она ринулась в кухню.
– Так чего принесли-то, мам? – крикнул вслед.
Сухонькая, юркая, подвижная. Чистенькая, вкусно пахнущая мылом и супом. Мама. Живая. Любимая. Теперь она у него одна.
Провел рукой по волосам, сбросив капли дождя, прошел на кухню, светлую, в небесного цвета плитке.
– Вот! Ну-ка смотри! Ничего себе, да? – И мать протянула конверт с прозрачным окошечком. Никита смотрел, но не на конверт, а на руку мамы – морщинистая, как кора древесная, в бурых пятнах… ее било крупной дрожью.
Он поднял глаза на мать – ее взгляд торжествовал.
– Ну! Вот и смотри! Ну-ка! Открывай! – В голосе и восторг, и надрыв.
– Что там? – Никита с опаской начал открывать.
– То там! – Мать ударила по руке сверху, неожиданно вырвала конверт. – Да что ты, ей-богу, как вареный! Что с тобой? – блеснула на него огромными глазами. – Не спамши? Выпил?
– Мам, мы сегодня вообще-то… – Он хотел сказать «хоронили брата», но осекся. – Какой выпил… Мам, ты вообще… как?
– Ну-ка! – Мать пыталась открыть конверт, но он не давался, она дергала, царапала, надеясь подцепить слипшийся шов и не повредить содержимое… – Ну! Вот. Тут. Прислали из администрации-то! Сей… сейчас!
Никита, заполнив собой всю кухню, смотрел на маленькую маму сверху, ее руки ходили ходуном, плечи вздрагивали, голова тряслась… Что с ней? Утром на похоронах она хорошо держалась.
– Вот! Читай! – Она выдернула из конверта и пихнула ему письмо – и тут же отдернула руку. – Или… Ну-ка! Очки! Очки не видел? Я сама сейчас… Сама!
Она метнулась искать очки и вдруг замерла. Стояла, чуть наклонив голову, смотрела на письмо, но развернуть как будто боялась. Никита увидел, что глаза матери наполнились слезами, побежавшими по неровным морщинистым щекам, руки задрожали сильнее. Вдруг он услышал тонкий протяжный писк, и мама начала уходить вниз, как будто под ней проваливался пол. Он подхватил, сгреб ее, прижал к груди, поднял и понес, как носят большие вазы, в комнату, не замечая, как ее крик шилом вонзается ему в ухо. В комнате посадил на диван. Мама откинулась и затихла. Но быстро взяла себя в руки.
Никита принес влажное полотенце.
– Прости. Прости безобразную старуху, – сказала, глядя в потолок, пристраивая полотенце на лбу.
Никита сел рядом:
– Мам… Ну что ты говоришь?
– Жалкую старую кошелку… которая, видите ли, не наревелась. Гадкая старуха. С недержанием воды. Фу! Прости, сын… прости меня… – Она положила ему руку на спину, он почувствовал тепло на влажной рубашке.
– Ты сырой весь…
– Да в машине жарко.
– Нельзя плакать, – заговорила мать строго, – раньше в деревнях запрещали рыдать и убиваться… Мол, покойника в слезах топить – на том свете мешать ему дела свои делать… Грех это. И ты не плачь. И не пей.
– Да я вообще-то… – Никита усмехнулся, покосился на мать, увидел, как ее покрасневшие глаза вновь стали влажными.
– Прочти лучше. Ну-ка достань и прочти. Где письмо-то? – К ней вернулись командные нотки. – И еще я на видик записала. Давай посмотрим…
Никита удивился. В глубине комнаты стоял телевизор, под которым помигивал зеленым индикатором загадочный плоский черный агрегат – старый видеомагнитофон. Рядом с кроватью на стуле лежал пульт, завернутый в полиэтилен и проклеенный скотчем еще отцом.
– Записала? Ну ничего себе!
– А ты думал. Одна живу, все умею.
Он поднял с пола мятое мокрое письмо. Мать положила ладонь ему на плечо, погладила, сжала. Никита повернулся, и они встретились взглядами. Это длилось всего несколько секунд, прямой взгляд, глаза в глаза. Впервые за много дней заглянули друг в друга мать и сын. Одни, теперь совсем одни.