Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 12

Дмитрий Чарков

Белый конверт для Люцеры

Все мы, все мы в этом мире тленны,

Тихо льётся с клёнов листьев медь…

Будь же ты вовек благословенно,

Что пришло процвесть и умереть.

Сергей Есенин

Часть 1

Преломляя реалии времени

1

Апрель 1992

Дед лежал посреди комнаты на шести широких, составленных вместе, стульях. Плотная штора на окне была задернута, и лучи заходящего солнца еле-еле пробивались сквозь широкие металлические кольца круглой деревянной гардины под высоким сталинским потолком. На древнее бабушкино трюмо в углу комнаты было наброшено бежевое махровое полотенце. Полумрак и тишина.

Рядом с изголовьем, в глубоком кресле-качалке, сидел отец, подперев одной рукой голову и уставившись в различимую только ему точку где-то на полу.

– Проходи, – сказал он, не глядя на Ивана.

Тот как-то неловко переступил порог и присел на тахту у стены.

Дед Николай выглядел как обычно, когда отдыхал после обеда на своём огороде – хмуро и замкнуто. Он даже и руки всегда так же складывал чуть повыше выпирающего живота, который в последнее время поддерживал кожаный бандаж – грыжа. В голове внука промелькнул на удивление бестолковый вопрос: «Интересно, а сейчас под его пиджаком надет этот бандаж?» Он перевёл взгляд на острый гоголевский нос и дальше, на редкие седые пряди. Тут же в изголовье, на стуле, лежал маленький томик Есенина из родительской библиотеки «Классики-Современники» – Иван сразу узнал его: в последнее время, приходя на семейные праздничные обеды, дед неизменно усаживался с ним у торшера, надевал очки в роговой оправе с толстыми стёклами и так сидел, читал, пока Иван или младшая сестра Лиза не увлекали его к общему столу. А брат Борис только призвался в армию…

Странно, но этот томик не выглядел неуместным у деда в изголовье. В Бога он не верил, хотя и был крещёным – в один из первых дней после революции пятого года.

А вот Есенину дед Николай верил.

– Идите, помяните, – позвала с кухни мама.

Иван подождал, пока отец тяжело поднялся, и сам вслед за ним встал с тахты и приблизился к стульям. Их высокие спинки на одном уровне образовывали черту, вдруг показавшуюся ему физическим барьером, отделявшим его от деда, как жизнь от смерти. И ещё она на миг представилась той полосой, что была в этот момент общей – и для Николая Кузьмича, и для его внука: каждому своя сторона, но в целом единая лента. Сбоку на круглом обеденном столе, поодаль от окна, стояла погашенная свечка на металлической крышке от стеклянной банки. Иван достал из кармана спички и, чиркнув, поднёс зардевшее пламя к тонкой белой нити – не хотелось оставлять его здесь совсем одного.

Это была уже вторая смерть в их семье за минувший год – первой ушла бабушка.





На кухне мама приготовила рюмки и нарезанное наспех сало с хлебом. Тут же в глубокой походной миске лежали соленья – огурцы, помидоры, отдельно грибочки: дед был мастером на эти штуки.

– Царствие ему небесное! – сказала мама.

После водки от сердца немного отлегло. Иван размеренно жевал молодой и сочный зелёный лук, его родители закурили. Между затяжками Сергей Николаевич произнёс:

– Батя меня в жизни пальцем не тронул… только один раз.

Иван хрустнул ядреным дедовским огурцом и взглянул на отца. В годы развитого социализма такое отношение к подрастающей смене не было в обиходе: детей частенько лупили, как сидоровых коз. Впрочем, не по внутренней злобе в большинстве случаев, а так – исключительно в целях коммунистического воспитания. Тогда всех лупили в этих целях, не только детей, и не только сидоровых.

– Помнишь тот мост на Угловой, рядом с «Арсеналом»? – спросил отец, наливая по второй.

– Конечно, – кивнул Иван. Они тогда жили под Свердловском.

Это был небольшой металлический пролёт длиною метров двадцать над овражком, по дну которого отсыпали дорогу. Мост соединял небольшой нефтезаводик с речным портовым узлом, и по нему регулярно гоняли покрытые снаружи нефтяной пленкой цистерны с горючим. В том месте постоянно стоял невыветриваемый специфический запах химикатов. Недалеко располагалась и средняя школа, которую закончили все из старшего поколения в их семье, ещё до переезда под Петербург, кроме мамы – она родом была из Восточной Сибири. Тогда вопросы экологии и производственной безопасности на Урале трактовались несколько иначе, чем годы спустя: детей с малолетства приучали нюхать если не порох, то нефть и металл, и играть неподалёку – закалка смолоду, так сказать.

– Мост тот не всегда был стальным. Во время войны он был деревянным. А на заводе танки собирали, на нефтебазе готовили горючку для них, и по мосту перегоняли на платформах к реке, там перегружали… в общем, режимный объект.

Отец поднял рюмку.

– За батю! – коротко сказал он.

Иван тоже выпил, мама пригубила.

– Твой дед во время войны был начальником цеха на заводе, самый молодой из всех тогдашних руководителей. Ответственная работа, сам понимаешь. Как он умудрился пережить тридцать седьмой, а потом и сорок первый – уму непостижимо.

– Такой молчун был, – вставила мама.

– Да, – кивнул отец, – может, поэтому и выжил, что молчал: ни о себе, ни о ком-то другом слово из него не выдавишь. Лишь изредка, и то – только хорошее, по делу. Очень сдержанный батя человек… был.

Он неторопливо отправил в рот маленький кусочек сала с хлебом, сдобренные чесноком, и продолжил:

– Я тогда маленьким пацаном ещё бегал, меня все знали: если футболом стекло кто высадит – ну, Буранов, кто ж ещё! Или в «цыганском саду», который возле школы, зелёные груши обдерёт – «а, вон Серёжку спросите, он точно знает!», или косточки от вишни по всей девичьей раздевалке в спортзале… Голодные ж ходили постоянно – война. Не знаю уже, правда или нет, чтоб я таким шалопаем рос, как бабки судачили… и я ли вообще всё это проделывал – но в тот день, когда сгорел мост, батя мне всыпал по первое число. Ведь я его и спалил.

Не специально, конечно. Я в тот день, помню, испытывал новый коктейль Молотова собственного рецепта: тоже хотелось что-то для фронта ведь… Наскрёб в пустую бутылку черной маслянистой травы с насыпи, по которой нефтяные цистерны толкали, приправил всё это такими же вонючими листьями, поджёг и – хрясь! – о каменную глыбу, тут же, в овражке. Оно как полыхнуло всё – и вверх по насыпи, по сушняку, а ветром и к мосту понесло. А он деревянный, тоже весь такой промасленный и черный – в один миг полыхнул. Не помню от страха, как я дома очутился – но быстро-быстро! Отец после ночной смены отдыхал, увидел меня, увидел зарево в овраге – догадался сразу. Матушка рассказывала: побелел весь… Это же саботаж: в военное время, при Сталине – подумать только! Батя тут же меня за уши – и в погреб. «Сиди, – говорит, – не пискни мне!» Сам побежал к мосту. Там, понятное дело, уже люди: кто-то с лопатами, вёдрами – землёй закидывают пламя, чтобы по шпалам не распространилось дальше, по железнодорожной колее да по склонам насыпи, потом ещё пожарные подоспели. Но куда уже… мост выгорел начисто. Хорошо хоть нефтезавод не полыхнул.

Батя в тот день долго не возвращался – мать уже думала: всё, в энкэвэдэ определили. Ближе к полуночи только пришёл – черный весь, усталый, пропахший гарью и нефтью. Но на меня сил хватило. «Где Серёга?» – спрашивает. Маманя на подпол кивает, мол, ты ж сам его туда засадил; она мне за день только попить да поесть пару раз спускала, и всё – я так и сидел: попробуй отца ослушаться, ага! Он открывает половицы, достаёт меня за шкирку… Помню, мама ладошки так нервно прижала ко рту, в ужасе смотрит, но сама слово произнести боится – её-то, поди, тоже в рабоче-крестьянской семье растили, знает порядки. Сестра уже спала в соседней комнате, а брат Фёдор – на смене на заводе. Отец, доставая ремень из петель штанов, шептал мне в ухо – как сейчас его слышу: «Полину разбудишь – самолично Петьке Жирному тебя сдам». (Петька жил тогда в соседнем подъезде и был кем-то, кого все сторонились. И боялись. Но ходил в «гражданке» – чистенький и отглаженный, пузатый такой, козёл. В пятьдесят пятом он испарился из наших мест – до сих пор никто о нём ничего не слышал. Но догадывались, конечно.) Я, понятно, не пикнул, пока меня батя ремешком-то обхаживал – молчал; не от гордыни даже, а от страха перед дядей Петей. На задницу потом неделю сесть не мог и ходил, как на раскорячке.