Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 56



«Не так давно мы долго не могли увидеться в силу каких-то особенных обстоятельств, и я настолько истосковался по ней, что прошел пешком всю дорогу до Петрантония, лишь бы отыскать и купить бутылочку ее духов. Тщетно. Удивительно терпеливая барышня за прилавком позволила мне перепробовать все имевшиеся у нее в запасе ароматы, раз или два я даже обрадовался было находке. Но — увы! Постоянно чего-то не хватало — может быть, просто тела, запаха тела под легкою тканью духов. И только когда я в отчаянии помянул имя Жюстин, барышня тут же протянула мне искомый флакончик — мы, оказывается, пробовали его первым. "Что же вы сразу не сказали? " — спросила она так, словно я задел ее профессиональную гордость: весь Город — звучало в ее тоне — знает духи Жюстин, кроме меня, недоумка. Узнать их я так и не смог. Духи эти, кстати „Jamais de la vie“, оказались далеко не из самых дорогих или редких».

(Когда я принес домой маленький флакончик, обнаруженный кем-то в жилетном кармане покойного Коэна, призрак Мелиссы все еще обитал там в заточении. Я будто увидел ее сразу.)

Помбаль читал вслух длинный жутковатый отрывок из «Moeurs», озаглавленный «Кукла заговорила». «Случайность за случайностью выпадают на долю самца, но ни разу не знал я облегчения, каким бы испытаниям ни подвергалось мое тело — с моей же подачи. Я постоянно вижу в зеркале образ стареющей фурии, и она кричит: „J'ai raté mon propre amour, — mon amour а moi. Mon amour-propre, mon propre amour. Je l'ai raté. Je n'ai jamais souffert, jamais eu de joie simple et candide“». [47]

Помбаль остановился и сказал: «Если он прав, тебе твоя любовь пойдет только на пользу», — и его фраза ударила меня, словно топор в чьей-то могучей и бездумной руке.

Подоспело время большой ежегодной охоты на озере Мареотис, и на Нессима вдруг снизошло магическое чувство облегчения. Он понял наконец-то: все, чему надлежит случиться, произойдет именно сейчас, не раньше и не позже. У него был вид человека, счастливо переборовшего тяжелую болезнь. Неужели это возможно: так долго и так нелепо ошибаться, даже если полагаешься при этом исключительно на интуицию? Долгие годы после свадьбы он повторял изо дня в день: «Я так счастлив!» — с фатальностью старческого боя дедовских часов, едва способного раздвинуть плотные шторы тишины. Теперь он пробовал сказать — и не мог. Их общая жизнь была подобна кабелю, проложенному под толщей песка; но вот кабель вышел из строя, неведомо почему, место обрыва неизвестно, и объяла их обоих непривычная и непереносимая тьма.

Сумасшествие, естественно, не желает принимать в расчет ничьих обстоятельств. И строит мрачные свои замки, как оказалось, опираясь вовсе не на терзаемую сверх всякой меры личность, но на ситуацию, в которой личность оказалась. Если уж на то пошло, все мы были к сумасшествию причастны, но лишь в Нессиме оно воплотилось, обрело способность жить и действовать. Краткий период в ожидании большой охоты на Мареотисе длился около месяца — едва ли дольше. И для людей, близко с ним не знакомых, опять же ничего не произошло. Однако в дневниках его записи галлюцинаций занимают столько места, что поневоле возникает ассоциация с раковой тканью, наблюдаемой в микроскоп, — здоровые на вид клетки, потеряв голову, размножаются с невероятной быстротой, забыв о необходимости сдерживать себя.

Он шел по Городу, и встреченные по дороге таблички с названиями улиц являли собой серию адресованных ему шифрованных сообщений, — весьма недвусмысленное свидетельство сверхъестественного вмешательства, полного угроз, чреватого возмездием, — он только сомневался, кого будут наказывать, его или других. В витрине книжного магазина он увидел пожелтевший трактат Бальтазара и в тот же день, проходя через еврейское кладбище, наткнулся на могилу его отца — характерные еврейские имена, вбитые в камень, будто иероглифы вечной меланхолии европейского еврейства в изгнании.

Еще ему мерещились звуки в соседней комнате: нечто вроде тяжкого дыхания и затем, внезапно, бравурная игра на трех пианино сразу. Все это, он отдавал себе в том отчет, были вовсе не галлюцинации, но звенья оккультной цепи, логичной и постижимой лишь для умов, освободившихся от узких рамок причинно-следственных связей. Ему становилось все труднее носить маску нормальности — согласно общепринятым нормам поведения. Он шел путем Devastatio [48], описанного Сведенборгом.

Угли в камине взяли за обыкновение принимать причудливые очертания. Он проверял себя, гасил и поджигал их снова — жуткие пейзажи и лица никуда не исчезали. Его беспокоила также и родинка на запястье Жюстин. Во время еды он вынужден был так яростно бороться с желанием прикоснуться к родинке, что бледнел как полотно, и дело едва не доходило до обморока.

В один прекрасный день задышала вдруг скомканная простыня и продолжала дышать на протяжении получаса, принявши форму человеческого тела. Как-то ночью его разбудил легкий шорох крыльев, и он увидел похожее на летучую мышь существо со скрипкой вместо головы, оно сидело на каретке кровати…



Затем противодействие сил добра — послание, принесенное божьей коровкой, она опустилась на страницу его записной книжки, когда он писал; музыка Веберова «Пана» в фортепьянном исполнении каждый день между тремя и четырьмя из окон соседнего дома. Он чувствовал, что его мозг стал полем битвы сил добра и зла, и задача его — каждым нервом почувствовать и отделить свет от тьмы. Задача, мягко говоря, не из легких. Мир явлений принялся шутить с ним шутки, и пять его чувств уже готовы были обвинить в непоследовательности саму реальность. Возникла серьезная угроза поражения.

Однажды его жилет, висевший на спинке стула, начал тикать на разные голоса, как будто в нем завелся целый выводок чужих сердец. Стоило взять его в руки, и он замолчал. Селиму, призванному в качестве свидетеля, жилет также отказался доставить удовольствие услышать хоть что-нибудь. В тот же день он увидел свои инициалы, выписанные золотом на облаке, отразившемся в витрине на рю Сент-Саба. И все встало на свои места.

На той же неделе он зашел в кафе «Аль Актар», намереваясь выпить стопочку арака, — в дальнем углу, всегда зарезервированном для Бальтазара, сидела некая фигура и прихлебывала его арак. Незнакомец показался ему искаженной копией его самого: увидя в зеркале Нессима, он полуобернулся и отлепил в улыбке губы от белых зубов — в зеркале же. Нессим не стал ждать заказа и быстро ушел.

Прогуливаясь по рю Фуад, он почувствовал, как тротуар становится губкой у него под ногами; пока наваждение не рассеялось, он успел увязнуть по пояс. Несколько часов спустя, в два тридцать пополудни, он очнулся от лихорадочного сна, оделся и снова отправился в Город проверять истинность невыносимой почему-то догадки, что ни у Паструди, ни в кафе Дордали нет ни единого человека. Так и вышло, и факт сей почему-то несказанно обрадовал его. Однако облегчение оказалось недолговечным: вернувшись домой, он почувствовал вдруг недомогание и боль — словно кто-то пытался выдрать сердце из его груди короткими механическими рывками, как воздушным насосом. Ему внезапно опротивела его собственная комната, он даже стал ее бояться. Он стоял долго и слушал, пока не возобновится звук — шорох разматываемых по паркету проволочек и придушенные крики маленького животного, как если бы его запихивали в сумку. Затем, совершенно отчетливо, звук защелкнутых чемоданных застежек и человеческое дыхание — человек стоит в соседней комнате у стены и тоже прислушивается к малейшему звуку. Нессим снял тапочки и на цыпочках прокрался в фонарь, пытаясь заглянуть в соседнюю комнату. Его убийца, так ему казалось, был стареющий человек с худыми заострившимися чертами лица и красноватыми запавшими глазами медведя. Впрочем, никаких доказательств своим догадкам он выдвинуть не мог. Однако, пробудившись чуть свет утром того самого дня, когда нужно было рассылать приглашения на охоту, он выглянул в окно спальни и с ужасом увидел на соседней крыше двоих одетых по-арабски подозрительного вида мужчин, привязывающих к некоторому подобию лебедки веревку. Один из них заметил Нессима и указал на него другому пальцем, они принялись тихо переговариваться. Затем стали спускать вниз что-то тяжелое, завернутое в шубу, прямо на улицу. Его руки дрожали, когда он сел за стол и начал надписывать большие белые куски картона изящным летящим почерком, выбирая имена из длинного списка, с вечера оставленного Селимом на его столе. Тем не менее стоило ему вспомнить, сколько шума поднимает из года в год местная пресса вокруг сего знаменательного события, большой охоты на Мареотисе, — и губы его тронула улыбка. Голова у него была загружена до предела, и он решил ничего не пускать на самотек. Хотя Селим всегда был под рукой, готовый выполнить любое поручение, он поджал губы и настоял на том, что развезет приглашения лично. И вот одно из них предвестником беды уставилось на меня с каминной полки. Сквозь дымку алкоголя и никотина я тоже гляжу на него, и постепенно до меня доходит: неким непостижимым образом в этом кусочке картона — решение, к которому мы все стремимся. («Там, где кончается наука, начинаются нервы». «Moeurs».)

47

«Я упустила свою настоящую любовь — мою любовь к самой себе. Самолюбие мое — моя любовь, и ничья больше. Я ее упустила. Я никогда не страдала, но радости, простой и невинной радости, у меня тоже не было» (фр. ).

48

Опустошения (лат. ).