Страница 70 из 81
Последующие десять дней прошли как в угаре, размеченные лишь перемежающейся лихорадкой будничных хлопот, уже и не наркотика вовсе, позволяющего заткнуть бредням пасть, но пытки — унылой и постной. Глядя утром в зеркало над раковиной в ванной на собственное лицо, подставляя его с чувством нервического чуть не омерзения под лезвие бритвы, он уже чувствовал себя невероятно уставшим, выжатым до капли. Виски у него поседели — теперь уже вполне заметно. Откуда-то из помещений для прислуги назойливо и нудно подвывало радио, словно застряв на весь Божий день на последнем местном шлягере, который все лето преследовал его в Александрии: «Jamais de la vie». Мелодию эту он ненавидел лютой ненавистью. Странное время — серый лимб, наполненный мелким крошевом привычек, обстоятельств и обязанностей, — его раздражало буквально все; но в глубине души он знал, что просто перестраивает силы, собирает полки и дивизии перед решающей встречей — с Лейлой. Каким-то непостижимым образом она, эта встреча, должна была определить даже не столько физически значимый смысл его возвращения в Египет, сколько его психический смысл, в соотнесенности с внутренним способом бытия. Господи! Как неуклюже, как банально выстроилась фраза — но как иначе выговаривать такие вещи? Нужно было взять внутри себя некое ощутимое смутно препятствие, пережить, как ломку голоса, неудобный момент — не воспитания, но созревания чувств.
На лимузине с посольскими флажками он мчал по хрусткой пустыне, радуясь тихому посвисту овеваемого зимним ветром мотора и почти что конскому ржанию пустынных мелких бесов, запутавшихся скопом в ветровом стекле. Давно уже не выезжал он вот так, один, в пустыню — приятное воспоминание о путешествиях иных, счастливых дней. Рассекая надвое податливую стену тихого белого воздуха, со стрелкой спидометра за цифрой шестьдесят, он напевал себе под нос — надо же, какая гадость — мотивчик припева:
Jamais de la vie,
Jamais dans la nuit,
Quand ton cœur se deeemange de chagrin. [99]
Он словно поймал себя за руку и удивился — сколько, интересно, времени он так ехал и пел? Целую вечность. Не то чтобы счастье, но и впрямь ощущение горы, упавшей с плеч: затекшая душа еще зудела, но — Господи! — какое облегчение. Даже и дурацкая эта песенка оказалась в помощь, часть утраченного образа Александрии, которую он находил когда-то очаровательной и которая теперь понемногу возвращалась. Удастся ли вернуть ее? Возможно ли ее вернуть?
Ближе к вечеру он добрался до места, где край пустыни постепенно перетекал в хаос пригородных трущоб, и плавной центростремительной дугой поехал не торопясь объездной дорогой к центру. Небо все было в тучах. Над Александрией гремела гроза. К востоку, над льдисто-зеленой глыбой озера, бушевал ливень — блесткие длинные иглы дырявили шкуру воды, и даже сквозь ненавязчивое бормотание мотора был ощутимо слышен отдаленный шорох дождя. Он окинул взглядом жемчужно-белый Город под черным ватным одеялом, по стеблям минаретов мазнули темно-алым косые полосы заката: как белье макнули в кровь. Секли, ерошили морскую гладь короткие шквалы. А выше кочевали мощные стада сизо-черных, подбитых кровью туч, отбрасывая странный отсвет на улицы и площади белого Града. Дождь был в Александрии редкий и недолгий зимний гость. Чуть погодя, очень скоро, подкрадется сторонкою ровный ветер с моря и в несколько минут расчистит небо, скатает кучевые облака, как ковер. Стеклистый холодок зимнего здешнего неба вернет себе свои права и свет свой и вычистит, отполирует Город заново до кварцевого блеска, как редкий какой-нибудь, на фоне пустыни, артефакт. Нетерпение ушло. Закат понемногу затягивался сумеречной дымкой. Он ехал мимо внешней гавани, бесконечная лента уродливых лачуг, пакгаузы, колеса жирно чавкали о нагретый днем гудрон, чуть сбрызнутый недолгим дождичком. Надо бы убавить газу…
Он медленно въехал в полумрак грозы, дивясь на цветовую гамму света и на горизонт, натянутый как лук. Закат пригоршнями рассыпал рубины по мачтам и рубкам боевых кораблей на рейде (которые скорчились и выставили орудийные дула, будто рогатые жабы). Город снова стал древним; сквозь шорох дождя — по дороге к летней резиденции он попал под дождь — он явственно ощутил его эллинистическую меланхолию, странный, нездешний отсвет молний воссоздал его, раскрасил, как картинку в книжке, — станиоль растрескавшихся тротуаров, улиточьи домики, тертый рог, слюда; лачуги из самана, крашенные в цвет бычьей крови; бродят любовники по площади Мохаммеда Али, заблудившись в дожде с непривычки, несвязно, как ненастроенные инструменты; перестук фиолетовых трамваев у моря, вдоль кружевного плетения пальмовых рощ. Запущенный Город, древний как мир, чьи улицы сцементированы пылью, принесенной ветром из пустыни, сбрызнутой влагой дождя. Он все это чувствовал заново, дав Городу волю развернуться, лечь в его душе огромной морской звездой — стон лайнера, уходящего по кромке заката в море, или поезд, текущий в глубь материка жидкой россыпью алмазов, бормочут неразборчиво колеса в каменистых гулких балках; припорошенные пылью храмы, давно забытые, наполовину занесенные песком…
Маунтолив теперь все видел через призму странной, несвойственной ему ранее усталости быть, в которой узнал наконец знак отличия, вроде нашивки за выслугу лет; жизнь награждает ею человека зрелого вполне — стигматы жизненного опыта, морщины возраста. В гавань плеснуло ветром. Шеренги мокрого такелажа рванулись куда-то, не сходя с привычных мест, забились дрожью, как листва огромного неведомого древа. Слезы побежали вниз по лобовому стеклу, бесшумно и неутомимо заходили дворники… Короткая пробежка в странной, напряженно сжатой тьме, с театральной подсветкой молний, и затем — снова ветер, как положено, с севера, который взбил, взмесил на море обычные белые плюмажи гребней, а после стал ломиться в гигантские ворота облачных замков до тех пор, пока на лица мужчин и женщин не лег отблеск бездонного зимнего неба. Времени оставалось до черта.
Он доехал до летней резиденции, чтобы лично убедиться в том, что персонал о его прибытии извещен; он намеревался остаться здесь на ночь, а с утра отправиться обратно. Он открыл парадное своим ключом, нажав одновременно кнопку звонка, и постоял немного, слушая, как торопливо шаркает по коридорам Али. Когда стариковский зыбкий шаг был совсем уже близко, налетел с ревом северный ветер, задрожали в оконных рамах стекла, и дождь вдруг сразу перестал, как выключили его.
До рандеву оставался час или около того: приятный промежуток времени, в самый раз принять ванну и переодеться. К собственному своему удивлению, он чувствовал себя абсолютно спокойным — ни тебе терзаний, ни сомнений, ни прежней взвинченности с чувством облегчения пополам. Он безоглядно отдался на волю случая.
Он съел сэндвич и выпил две стопки неразбавленного виски, прежде чем выйти и дать лимузину волю скатиться не спеша по Гранд Корниш к «Auberge Bleue», ближе к окраине Города, где уже проглядывали сквозь редкие стволы пальм заблудившиеся белые дюны. Небо расчистилось, белые барашки волн бежали по морю к суше и с грохотом разбивались о металлические пирсы Чэтби, оседая мелкой пылью. У самой грани горизонта тускло проблескивали одинокие молнии — как артиллерийская дуэль двух крейсеров, подумалось ему.
Он съехал осторожно с шоссе на совершенно пустую парковку «Auberge», выключив на ходу подфарники. Посидел с минуту, привыкая к синей полумгле. В «Auberge» было пусто — рановато еще, те, кто намеревается нынче ужинать и танцевать здесь, только еще собираются. А потом он увидел. Прямо у дороги, по другую сторону парка, белая полоска песка и несколько гнутых пальм. Там и стояла гхарри. Горели старомодные фонарики, перемигиваясь, как светлячки, под легким бризом с моря. На козлах дремала темная фигура в феске.
Он пошел по усыпанной гравием площадке легким, радостным шагом, слушая, как скрипят под ногами камушки, и, подойдя к гхарри, негромко позвал:
99
Никогда в жизни,
Никогда этой ночью,
Когда сердце дрожит от тоски (фр.).