Страница 2 из 13
– Прости, – сказал он. – Я просто…
Он вытянул передо мной сверток, посмотрел умоляюще.
Я пожал плечами.
Он зачем-то потряс свертком, сунул его под мышку.
– Ладно… Я тогда… Попозже зайду. Передашь ей, когда вернется? Что я приходил.
– Конечно.
Он сделал шаг назад.
– Ну, пока.
Я кивнул.
Он развернулся и побрел к перекрестку – я определил точку между его лопаток и не сводил с этой точки взгляда – не моргнул! – до тех пор, пока он, коротко оглянувшись, не исчез за углом.
Над моей головой пронеслась с чириканьем птичья стая, по забору прошла, гарцуя, кошка.
– Кис-кис! – позвал я ее. – Туся!
Кошка завертела головой.
– Я тут! Кис-кис!
Кошка увидела меня, смерила долгим презрительным взглядом, соскользнула с забора и исчезла в зарослях сирени.
Я заглянул в карандашницу. Жук сидел тихо, поджав лапки. Спина его сверкала, и казалось, что в карандашнице лежит драгоценный камень.
– Я уважаю твой выбор, – сказал я, ногтем отковыривая от шифера квадратик мха и опуская его на дно карандашницы, придвигая к жуку.
Начинало припекать.
Я нащупал ногой лестницу, прижал карандашницу к груди и стал спускаться.
***
Половину кухонного стола занимала аккуратно расстеленная газета. На ней расположились железки разных форм и размеров, в самом центре лежал темный каркас дверного замка – пустой и жалкий – и надо всем этим сидел, склонившись, и щурился через очки дед.
Тут только я понял, почему открыта дверь во двор.
– Все остыло, – сообщил он, не поднимая головы.
Его лысина, обрамленная жидкими белыми прядками, блестела в лучах солнца – и железки блестели, и пинцет, который дед держал в левой руке, тоже блестел.
И тарелка с яичницей, предназначавшаяся для меня, тоже блестела, и вилка, и солонки на краю стола.
– Чайник тоже остыл.
Чайник не блестел – он стоял на плите в углу, и лучи до него не дотягивались.
За окном все горело – зеленью, синевой; все дрожало, качалось, трепетало, только сарай важничал.
– Обратите внимание, – говорило с микроволновки радио, – мы не можем прямо сказать, кому именно из героев повести сочувствует Чехов. Читательский взгляд фокусируется то на одном персонаже, то на другом – например, сцена с пикником важна в том смысле, что…
Я поставил карандашницу на стол, взял с полки кружку и сделал себе чай. Кипятить чайник я поленился, и потому чай получился тепленьким и бледным – черные прямоугольные чаинки кружились в нем негодующе, оскорбленные. Я бросил в чай две ложки сахара – с горкой! – и зазвенел, размешивая.
– Закипятил бы, – посоветовал дед, перемещая железки пинцетом.
Пальцы у него были длинные, тонкие – и непонятно было, зачем ему вообще понадобился пинцет.
Одна из железок выпрыгнула из пинцета и улетела под стол. Я полез за ней.
– Извольте подвинуть ноги, – сказал я.
Дед фыркнул и поджал ноги в клетчатых тапках.
Железка валялась у самой стены, под батареей. Рядом с ней лежал наперсток.
– Наперсток, – сообщил я деду, выложив найденное на стол.
– На-пер-сток, – проговорил дед задумчиво.
Он взял наперсток, поднес к очкам.
– Мать теряла, – сказал он. – Положи на видное место.
Я положил наперсток на холодильник, потом подумал и переложил на подоконник – теперь и наперсток сверкал.
Дед протянул руку к приемнику и покрутил, делая громче.
– Да-да-да, – говорило радио, – нам, конечно, странно говорить о таком, но концовка повести – редкий случай творческой неудачи Чехова…
Дед подпер подбородок ладонью, снял очки.
– Ты слышишь, что он говорит? – спросил он меня.
Я перестал соскребать с яичницы прозрачный, тянущийся за вилкой желток и посмотрел деду в глаза.
«Нет, – подумал я, – у меня глаза совсем не такие».
– Ты слышишь? – повторил дед.
Я прислушался.
– Не спорьте, это и современники отмечали, а среди них, между прочим… – горячился ведущий.
Дед с грустью посмотрел на приемник.
– Кто их на радио-то пускает? – вздохнул он и поскреб белую бородку. – Литературовед! Лапоть ты, а не литературовед.
И дед закрутил колесиком, перебираясь на соседнюю станцию.
На соседней станции играла музыка – без слов. Заливались в несколько голосов трубы, тренькала гитара, стучали без всякого разбору барабаны – и нельзя было вычленить мало-мальски понятную мелодию.
Я сунул в рот шмат холодной твердой по краям яичницы, запил чаем, стал жевать.
– Пусть лучше музыка… – вздохнул дед.
Он надел очки – глаза сразу увеличились, засверкали – и склонился над железками.
– Не сходится у меня что-то… – пробормотал он. – Это сюда…
Он стал пинцетом втискивать железки в замок.
– Это сюда… Это – сюда… А чего-то не хватает… Под столом больше ничего нет?
Я подвернул свисающую скатерть, заглянул.
– Нет.
Дед вздохнул.
– Значит, начинаем заново.
И он стал доставать железки из замка и раскладывать их перед собой.
– Танька спит еще? – спросил я.
Дед снял очки, посмотрел через них на окно.
– Очки надо менять… Что ты спросил?
– Танька – спит?
Дед сделал удивленное лицо.
– Юноша, – сказал он значительно. – Танька изволили встать в половину седьмого, позавтракать, проводить мать на работу – и теперь… – Он поднял палец вверх. – Учут. Суров закон, но он закон.
Я кивнул.
От карандашницы донеслось шуршание, я поперхнулся – как я мог забыть?
– Вон чего, – сказал я, вытряхивая жука на ладонь.
В углу загудел, затрясся мелко холодильник – в его нутре завыла вьюга, затрещало что-то, заскрипело.
Вместе с жуком на ладонь высыпались катышки мха.
Жук запаниковал, заскреб лапками, шмякнулся с ладони на стол – на спину – и остался лежать, в отчаянии безуспешно хватаясь за воздух.
– О! – сказал довольно дед.
Холодильник замолчал.
Дед сдвинул очки на кончик носа и посмотрел на жука. Потом протянул ладонь через стол – жук ухватился за палец и вскарабкался на него. Несмело прошелся по сухой широкой ладони до желтоватого, в темных пятнышках, запястья и замер.
– Ишь ты, каков паладин! – дед свободной рукой снял очки и прищурился, веки его задрожали. – Прямо светится! И как светится! Зарёй! Нет в мире жука, красивее жука-бронзовки!
Он взял жука двумя пальцами и опустил на газету. Жук сделал несколько несмелых шагов, дополз до ближайшей железки, ощупал ее, развернулся, пополз в другую сторону.
Спина его переливалась и сверкала – и даже на лапках мерцали крошечные искорки.
– Сам ко мне приполз, утром еще, – пояснил я.
– Выпусти.
– Не хочет.
Жук дополз до замка, встал на дыбы и полез внутрь.
Дед усмехнулся.
– Я ему мха нарвал.
– Ему трава нужна, листья – что ему твой мох?
Я пожал плечами.
– Чего не доедаешь?
Я скривился, дед всплеснул руками.
– И что, выкидывать прикажешь?
Я оглянулся по сторонам.
– Кошке отдам.
Дед сделал грустное лицо.
– А ведь я старался, жарил. Вот, думал, внучок порадуется. А внучок…
Я передразнил его и затолкал яичницу в рот, зачавкал.
– Вот! – воскликнул дед. – Поступок настоящего мужчины! Даже жук вылез посмотреть.
Жук действительно высунулся из замка и как будто смотрел на меня.
На подоконник – с той стороны – приземлился голубь. И тоже стал на меня смотреть – удивленным оранжевым глазом. Шея у него была гладкой, сине-зеленой – и тоже блестела в лучах солнца.
Голубь промаршировал по подоконнику туда и обратно и снова уставился на меня.
– Зоопарк, – прокомментировал дед, улыбаясь. – Лето!
Он вдруг стал серьезней.
– Когда рыбачить пойдем? – спросил он меня нарочито строго.
И даже брови насупил – косматые и белые они сошлись на бледной переносице.
– Когда-когда… – повторил я.
Я любил рыбалку, но мне хотелось подурачиться.