Страница 7 из 18
– М-да… sunt lacrimae rerum, – вспомнились графу строчки Вергилия.
– Так точно – «плачем о жизни», это столь же точно, как и другое: «Не та мать, коя родила, а та, что воспитала».
Заботливо притворив дверь, Холодов тронулся далее, но, проходя мимо голландской изразцовой печи, молча в сердцах ударил по светлой мерцающей плитке. Потом, морщась от боли, вытер платком руку, к которой пристала белая полоска извести, и направился к кабинету. «И все-таки… чего ожидать? Господи, посоветуй мне, и я последую Твоему слову… Что ж мне теперь? Как благодарить судьбу? Ах да, конечно, премного храня секрет своего дела».
Граф выбил горячий пепел, набил трубку вновь. Глядя на причудливый ломкий танец огня, он тяжело вздохнул – прибытие из столицы ротмистра болезненно всколыхнуло память о погибшем сыне. И опять лицо Петра Артемьевича белело той восковой бледностью, которая напоминала смерть. Волнение души принудило его дрожащей рукой достать из стола альбом, затянутый в темно-зеленый бархат. С побледневших акварелей смотрели его сын, жена, он сам в разные моменты и периоды своей цветистой жизни. На одной странице на вороном жеребце он – алый с золотом уланский мундир, изящный кивер с веселыми кутасами в виде бубнового туза, широкие лампасы, лихая пика в руке, серебряные стремена… На другой – кроха сын в серебристых кружевах и батисте.
– Нет, нет… мой мальчик…
Старик смахнул с уголка глаза набежавшую слезу; поторопился закрыть альбом и положить его в выдвинутый ящик рабочего стола, где в кожаных папках и лаковых футлярах покоились пожелтевшие документы, описи, тонкие миниатюры на перламутре и пергаментной бумаге. Словом, все то, что осталось и уцелело от славного прошлого и что сохранил последний из рода Холодовых в своем угрюмом, затерянном в лесах и росистых гатях полесье.
В какой-то момент ход мыслей и воспоминаний был прерван едва уловимым детским плачем, но затем все как будто стихло и затянулось немым покоем ночи.
Петр Артемьевич рассеянно посмотрел в черный, без звезд провал окна, схваченный чугунной решеткой и поежился от гуляющих сквозняков, холод которых не мог изгнать даже камин, пылающий день и ночь. Восемнадцать лет жизни в здешних местах так и не дали ни ему, ни его домашним ощущения уверенности, тепла и уюта. И как бы ни восхищалась поэтическая душа этим исконно славянским краем Белой Руси, землей патриарших дубов и вязов, как бы ни возносила она его до высот Византии, для Петра Артемьевича этот край оставался вотчиной смолокуров и пихтоваров, шальной, вечно пьяной и вымирающей шляхты, землей скорбных лириков и волчьего воя, где тихий благовест церковного колокола кажется Божьей милостью, а редкая ладная хата лишь подчеркивает голодную правду крестьян, так похожую на выплаканные глаза беспросветной судьбы.
– Только не бунт, не новая кровь с Польшей! – осеняя себя крестом, молитвенно глядя на Смоленский образ Божьей Матери, дважды повторил Холодов. В памяти встали картины многолетней давности… Тогда он был еще полон сил; тогда в кабинетах государственных мужей России и Европы еще довольно рассуждали и спорили о Венском конгрессе, на котором свершилось бесповоротное присоединение Польши. Варшавское герцогство составило с литовскими рубежами так называемое «Царство Польское», имевшее свое коренное устройство, свою мундирную силу, администрацию, денежную систему и конституцию. Казалось: чего же более, братья и сестры? «Ведь как прикажете без спасительного крыла России, панове?» – тут и там слышались здравые голоса. В те годы многие умные головы знали, а главное, понимали: время блистательной шляхты, предки которой были отмечены Городельским привилем17, – кончилось, изошло на нет. И если в веке минувшем золоченая шляхта гибла бурно и шумно, с громкими дуэлями иль умирала на жухлой соломе среди крыс, вдрызг промотав огромные состояния, то в начале века девятнадцатого ее кончина уже не была овеяна дымкой грусти забытых дворцов и замков в тихих дубравах. То медленно, но неотвратимо наступало новое время, которому был чужд поэтический лад печального панегирика. Панская шляхта вымирала теперь открыто и страшно. То было гниение заживо, под злорадный смех надменных западных соседей, которые, подобно стервятникам, уже парили над растерзанной Польшей в предчувствии богатой тризны и дележа.
И только Россия – ее немеркнущее величие, широта и сила – сумели спасти несчастную Польшу от окончательной гибели. Ан нет, мало было сей добродетели «гóноровой» шляхте, привыкшей жить вольно и широко, капризно хватающейся по всякому поводу за родовой клинок. Замуровавшись в своих полуразрушенных дворцах, одеваясь едва ли не в прадедовские кафтаны и домотканые платья, поляки продолжали ревниво кахать ненависть и безграничную спесь. Но если прежде их злость была обращена на весь мир, то теперь, после Венского конгресса 18 она стала уделом России.
«Клянемся на крови, браты! Будут еще у нас москали на локти кишки наматывать», – поднимая кубок, шипела изуверская шляхта. Чаяли паны, не спросив своего простого народа, самостоятельности, полного отрыва от лона России, чаяли жадно, до слепых слез и кровавых клятв, до тяжело наползающего безумия. А потому в разных местах, как грибы после дождя, начали подниматься и бряцать оружием тайные общества. Западная окраина российской Империи в те дни дышала глубоко и часто, словно задыхаясь в том тупом и диком, что называлось национальной идеей, что обвивалось вокруг нее и душило, подобно тугим кольцам невидимой змеи.
В Северной Пальмире, Холодов хорошо помнил, относились к Варшаве как к младшей сестре, тепло и нежно, если не более – с чрезвычайным благодушием и снисходительностью, ей-ей, вплоть до того, что даже запятнавшие честь мундира в деле декабристов польские офицеры и предводители нелегальных обществ были выпущены из-под зоркого ока стражи.
В 1828 году Его Величество Император Николай милостью Божией короновался в Варшаве польским королем, причем вопреки голосам пессимистов и скептиков, опасавшихся покушения на жизнь Государя, торжества эти прошли весьма благополучно. Однако тайная полиция не уставала посылать эпистолы и доносы секретного толка, в которых уведомляла правительство о готовящемся мятеже, об общем революционном порыве Европы тридцатого года, увлекшем и Польшу.
«Вашего Императорского Величества к подножию всенижайший и последнейший раб с искренним благоговением и подобострастием полагаю свое доношение» – и далее черным по белому: «что де там-то уже видно мерцание тайны глубочайшей и сокровеннейшей от Вашего ока, полной необъяснимых угроз и зловещих обещаний… Там уже звучит громкий шепот крамолы, там слышится до поры скрытый лязг свозимого оружия, скрип артиллерийских лафетов, чугунный стук складируемых ядер, а где-то уже впрягают коней в черные без фонарей кареты…»
И, право, сколько на неделе случилось таких злободневных, бьющих в набат срочных депеш! Какие умы, какие головы склонялись над ними! Какой всероссийский штат розыска корпел над каждой: копиисты, протоколисты, регистраторы, архивариусы. Думалось: вот-вот раздастся всесильный монарший глас, и заговорщикам кары небесной не избежать. Но странное, даже мистическое дело – Санкт-Петербург молчал.
А между тем ключом к «огню и крови» послужило именно повеление Императора Николая Павловича польской армии готовиться к походу на Бельгию с русскими войсками. Зажженный фитиль, которого так боялись, был поднесен к бочке с порохом.
17 ноября 1830 года руководимая офицерами и воспитанниками военных ворпусов, ощетинившаяся оружием толпа ворвалась в Бельведерский дворец с одним зловещим намерением – убить цесаревича Константина Павловича. Ступени беломраморных лестниц были пачканы кровью русских гвардейцев; православные святыни преданы поруганию: в ризнице вандалы слепили иконные лики сталью и огнем в глаза. «Еще добивали раненых, грабили палаты, а косматый вал, обтекая дворец, уже громил казармы, растаскивал арсенал, ревел диким зверем, почуявшим кровь, жег бесценные манускрипты, картины, крушил канцелярскую утварь. Взлетали, что вороны, превращенные в пепел бумаги, деловые письма, вспыхивали в желтых языках факелов, корчились и оседали черным хлопьем».
17
Городельский привиль – аналог «Бархатной книги» польской и белорусской шляхты.
18
В 1814 г. в Вене был созван конгресс для решения вопроса о послевоенном устройстве. По венским соглашениям в состав России перешла значительная часть Польши вместе с Варшавой. Александр I, весьма благоволивший к славянскому соседу, сердечно предоставил Польше конституцию и созвал сейм.