Страница 1 из 80
Лоренс Даррел
Бунт Афродиты. Tunc
Посвящается Клод-Мари Винсендон
…дважды два четыре — это стена.
1
Из троицы за столиком, все в чёрных деловых костюмах, двое точно уже были хороши. Не Нэш, позорник, конечно, нет. А Вайбарт, издатель (этот закладывает за воротник слишком часто), да ещё ваш покорный слуга, Чарлок, мыслящий тростник: опять гонит без остановки. Феликс Чарлок, к вашим услугам. Ваш покорный, мадам.
Фазан как бы с каштанами, дешёвое пойло, которое берёшь среди декоративных бочек в лондонском погребке «У Поджо», куда народ собирается, чтобы пялиться друг на друга. Я пытался объяснить, как работает Авель, — нет, в компьютере не может быть никаких хрустальных шаров, но иллюзия, что он обладает интуицией, почти полная. Это как чёртова астрология, только все более реально, более конкретно; лучше, чем магический кристалл или волшебная палочка.
— Мы тут рассказываем сказочки о своём детстве (они громко кхекают) — культура у позорного столба, исполосована кнутом, порвана мастифами. Ррргав! И вот, пожалуйста, мы с вами — троица в чёрном, зловещие вороны на дубу. — Я оглушительно рыкнул пару раз. Все головы в добродушном удивлении обернулись к нам.
— Ты ещё пьян, Феликс. (Это Нэш.)
— Нет, но люди, как судьбы, теперь почти предсказуемы математически. Спроси Авеля.
— Почти.
— Почти.
— Ты меня необычайно заинтересовал, — сказал Вайбарт, на секунду отключаясь.
Ободрённый, Чарлок продолжал:
— Я называю это погонометрией. Это метод дедукции, использующий погон (noyop). Такого слова не существует, это минимальная постижимая единица смысла в языке; миллион погонов составляет миллионную часть фонемы. Авелю достаточно какогото звука или первого крика младенца, и он может все тебе рассказать.
Вайбарт уронил вилку на пол, я — салфетку. Одновременно наклонившись, мы крепко стукнулись головами. (Реальность — это то, отсутствие чего ощущается всего блистательней.) Но больно ж она бьёт, изумились мы.
— Я бы мог объяснить, что с тобой не так, — сказал Нэш тоном ханжеским и поучительным, — но с точки зрения психологии объяснение не приносит облегчения.
Меня взрастили женщины — две мои старые тётки в тоскливом женоподобном Истборне. Родителей я почти не помню. Они прятались на чужих континентах за красивыми разноцветными марками. В каникулы я чаще всего тихо сидел в гостиницах (когда тётки уезжали в Баден). Интроспекцию я довёл до степени высокого искусства. Мезгой я приобрёл привычку мастурбировать, рибонуклеиновой мезгой. Где была она? Как бы она выглядела, если бы появилась? Авель мог бы рассказать, но тогда он ещё не родился. Эх!
— А что Авель смог бы рассказать обо мне? — говорит Нэш, сама заносчивость и надменность.
— Многое, Нэш, очень многое. Не далее как недели две назад я тебя вычислил. Я часто записывал тебя по телефону. Чтото насчёт бабы, которая валяется на твоей набитой конским волосом кушетке, глаза закрыты, и до того возбуждает тебя рассказом о своих грехах, что ты начинаешь мастурбировать. Настоящий псифеномен. Как исповедники в исповедальне, сидя по колено в сперме, тянутся ухом к решётке, чтобы не упустить малейший повод для отпущения грехов. Я не старался узнать её имя. Но Авель знает. Ну, и где твоя клятва Гиппократа? Ты поощрял её, потому что она хотела проделать это с тобой на месте. Папулечка! Я записал твои повизгивания и тяжёлое дыхание; потом, надо отдать тебе должное, ты клял себя, и лил слезы, и расхаживал из угла в угол.
Нэш издаёт хриплый вопль, как попугай; вскакивает изза столика, лицо багровое, челюсть отвисла.
— Враньё! — орёт он.
— Очень хорошо, враньё; но Авель не способен лгать. Попытайся представить, как Авель это видит — своим безупречным фотоэлектрическим глазом. Он просвечивает рентгеновскими лучами самоё время, запечатлевает личность на текучей желатиновой поверхности. Смотри, я нажимаю кнопку, и твоё имя и голос выскакивают, как тост в тостере. Валик светится голубым, топазовым, зеленым, белым. Я вращаю ручку, и иглы проходят через фиксированные точки некоего подобия жизненного пути. Три основные точки — рождение, любовь, смерть.
Вайбарт истерически хохочет, на глазах у него выступают слезы. Нас в любой момент могут попросить убраться.
— Ну так вот, если взять простую геометрическую прогрессию, шкалу, можно выстроить точный график, когда игла проходит через бесчисленное количество точек: любых, какие выберешь, — например, занятия, навыки, рост, пигментация, коэффициент умственного развития, подавленные желания, верования… Ясен фокус? Кстати, и с cogito, и с sum все в порядке; несчастное чёртово эго, вот что было таким проклятием. Последовательный мир. Тогда, чей бог — Мобего. Но хватит, мы не должны быть плаксами, младенцами.
Я вдруг почувствовал позыв к рвоте. Прислонившись холодным лбом к ещё более холодной стеклянной стене туалета, я продолжал:
— Что касается меня, то, научно выражаясь, всепоглощающий ужас смерти не склоняет меня к любви. Ах, Нэш, дружище! Я сухарь. — Ах, Бенедикта, мог бы я добавить неслышно. Он держит мою голову, пока меня выворачивает, но его ещё трясёт от ярости, вызванной поразительным разоблачением его профессиональной недобросовестности.
Я не могу удержаться от смеха. Как я его разыграл, я имею в виду — с Авелем. На самомто деле я все узнал от самой девицы. Наконец мой желудок успокаивается.
— Фирма дала, фирма и взяла; да будет имя фирмы благословенно, — произнёс я речитативом.
— Слушай, — настойчиво просит Нэш. — Ради бога, кончай ты заниматься производством иллюзий, как многие другие. Умоляю тебя.
— Ха! Все псифакторы координирует Авель. Компьютер, который может видеть, что творится за углом, только подумай! В проспекте чётко говорится: «Покончено со всеми системами производства иллюзий»; и что такое, в конце концов, наша цивилизация, как не…рибонуклеиновое похмелье, а? Да ведь Авель даже мог бы стать мощнейшим изобретением для литературы. Щёлк, щёлк, щёлк — ты на своём вращающемся стуле, она — на кушетке.
— Да говорил я тебе, не было этого, — кричит он.
— Очень хорошо.
Ну а мне, мне было необходимо, чтобы меня любили, — и посмотреть, что из этого получится. В Полисе, при полной луне, когда коты спрягают глагол «быть», я провёл тысяча вторую ночь в неумелых объятиях, наблюдая, как серебро ползёт по холодным термометрам минаретов. AchЯ надиктовываю весь этот бред маленькому дактилю, моему фамулюсу; машинка честно все компилирует. Для чего мне это нужно? Я хочу, чтобы у фирмы был мой бред, хочу, чтобы Джулиану пришлось в нем разбираться. После моей смерти, конечно, не раньше.
Иоланта, в этой самой комнате, однажды сняла у меня с носа очки, — как снимают крышку с банки оливок, — чтобы поцеловать. Годы спустя она как будто начинает обретать для меня какоето смутное значение, годы спустя. Когда я имел её, обладал ею, я совершенно не понимал, что она меня любит. Я никого не замечал, кроме Бенедикты. С нею все было иначе, плывя в раувольфиевом покое. Некий сбой произошёл в её организме — у неё никогда не бывало месячных; действовало ли это както на её мозги? Не знаю. Но с моей помощью все пришло в норму. «Теперь, — говорит она, — наконецто месячные начались, да ещё какие; спасибо тебе, дорогой мой Феликс, спасибо тебе. Теперь я знаю, что смогу иметь ребёнка». Ну, и что из всего этого вышло? Ответьте мне, господа присяжные. Возвращаюсь назад к столику в нише, чтобы присоединиться к Вайбарту; в мыслях — опять то одна женщина, то другая. Иоланта говорит о своём киномуже: «Вечно обвиняет меня, что я его не люблю, даже не пытаюсь любить; но лишь стоит мне искренне попытаться, моментально в голове мелькает безумная мысль, от которой всякое желание пропадает: будто я забыла выключить плиту и голуби сгорят».