Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 6

Илья Процкий

Интоксикация

Муза

И всякий раз, когда она поворачивала голову, её белокурые волосы касались лба юноши, взгляд прекрасных глаз встречался с его взглядом.

Они лежали на матрасе в середине полупустой комнаты со стенами под серый кирпич в один из будних дней, когда-то в зимнюю бесснежную, ветреную пору после заката ленивого солнца. На полу, возле них, стояла пепельница, полупустая бутылка Санджовезе; его портрет в углу отвернулся, чтобы не смущать; её цветные пальчики осветились всполохом, погасшим с щелчком зажигалки. Она лежала затылком, перпендикулярно к нему, на его жёстких рёбрах, давно к ним привыкнув, давя на диафрагму, – он переучился дышать, так, чтобы не тревожить её покой, когда она, что зачастую случалось после изматывающих часов труда, засыпала.

Он писал их историю неразборчивым почерком дрожащих рук на стенах, переливающихся её чувствами, в забвенной экспрессии выплеснувшихся за пределы хрупкого тела на границы их мира из бетона и стекла, на пыли которого, в первое их появление в добровольной городской камере изоляции, она, прикусив кончик языка, подушечкой пальца счищая пыль, оставила не смываемое сердце порывом собственного.

Хриплым голосом, тоном, всегда неизменным, как его выражение лица, и с размеренностью столь же выверенной, будто внутреннему метроному вторящий, нейтрально, но для неё исполненный мечтательной тоской, он, задрав ресницы, чтобы на потолке, где кисть оставила разрез на выскобленной, мёртвой, затвердевшей плоти шара, шепча, дабы излишне не тревожить покой, выдохнул табачный дым:

– Я говорил, что люблю и тем, кто были до тебя. Это, конечно, ты знаешь, но я думал сейчас о том, что я всегда любил именно тебя. Не подумай, что ты – та любовь, к которой я стремился всю жизнь. Нет, конечно. Как и я не тот, с кем ты представляла жизнь свою, но раз мы вместе, это что-то да значит. – Она оставила сигарету медленно дотлевать в серебристых топях, сделала глоток вина, протянула ему бутылку, из которой он тоже сделал пару глотков, вернул в грубые, а от того любимые им ещё более руки, ведь ощущение таких, как его собственные, – будто изнеженные, всегда насыщенные кремами, свободные от физического труда, – отталкивали его; сухие пальцы обвили пальцы чуткие, проведшие гладкими ногтями по её ладони, когда она перенимала дар Вакха.

– Думаю, – продолжал он, – что не может быть любви разной. Она всегда – любовь, в ком её не находи, в чём её не различай, от чего не чувствуй экстатического транса; она, любовь, единственного числа. И ты сейчас – любовь. И те, кто были до, – любовь. Так почему мне стоит делать между вами различия и признавать то, что та любовь, что была «до», – отличная от этой? Да, знаю, что ты скажешь, что мне не стоит даже думать о том, чтобы так думать, – я и не думаю. Мысли мои занимает другое.

В любви, как мне кажется, исходя из того, что мне самому представилось пережить, может быть несколько состояний, описывать кои нет необходимости, ведь так мы погрязнем в объяснениях и категоризации, не добравшись до сути, и да, я знаю, что мы до неё никогда не доберёмся, и под «мы» я разумею не людей, как я обыденно поступаю в пространных размышлениях, а исключительно тебя и меня. Но и человечество, думается мне, никогда её не познает, ведь мир непознаваем, а пока он не познан, мы не можем отринуть идеальное, а кто как не мы, люди, подвластные мановениям сердца, – этому устойчивому образу ещё с заблуждений Античности, признаваемому и до сих пор, и навевающему ассоциации с бестелесным, – но как звучит! А можешь ли ты представить, как бы иначе Цвейг назвал свой роман? – люди, жертвующие, как Гессе, пустоте быстротекущим днём, склонны к мечтательности и к тому парению мыслей, – увы, но нам объяснений мало, а ответов при жизни не найти, а после смерти… не будет ничего после смерти, как бы сильна не была вера, но вера, как источник прижизненных сил, способна склонить наши рациональные воззрения на сторону полутеней, где нет богинь, – там обитают музы.

Интоксикация

До сих пор всё, что удавалось восстановить, напоминало о прошлой жизни только новыми разочарованиями. Самыми печальными и несчастными мне вообще кажутся те люди, что родились с безупречной памятью.

Тридцать первого декабря в десять вечера за гранитным столом сидели семь человек. «Через двадцать лет, – думал я, – они будут точно так же сидеть, говорить обо всём подряд, пытаться внести содержательность в разговоры, хотя поднятые темы, так порой горячно обсуждаемые, что неловко становится не самим участникам дебатов и их соседям, а сторонним наблюдателям, изначально лишены подобной опции». Они – сообщество строгих последователей культа обыкновений, суеверий, примет, таких как: посидеть на дорожку, посмотреть в зеркало перед выходом, вернувшись домой, ударить в плечо при наступлении ногой на люк, плевать через плечо, не обходить с разных сторон фонарные столбы, не свистеть в помещении, произносить нецензурные слова в отношении других в ответственные моменты и просить их сделать то же самое в отношении самих себя, верить в чёрную кошку, говорить одни и те же фразы каждое первое воскресенье после весеннего полнолуния, объедаться жирными блинами целую неделю восемью неделями ранее, отмечать день рождения несколько раз в году, окунаться в ледяную воду в январе, есть строго определённую еду в строго определённые даты после смерти человека, направлять речи о них в строго обозначенном ключе, стучать по дереву, избегать даже мысли сесть на углу стола, переступать через лежачего, пере-переступать, верить в температуру осени по причине поведения девушек летом, спрашивать возраст у кукушки, быть уверенным в собственной правоте лишь потому, что кто-то чихнул, как Телемах, убедивший таким образом Пенелопу, разглядывать складки на ладонях, складывать числа даты рождения, примерять к себе и, исключительно в случае удобства, наделять себя характеристиками, которыми одно из двенадцати обозначений животных, передающих по кругу бразды правления, наделяет людей, родившихся в его смену, определяя характер на всю последующую жизнь, всех без разбора, – все они будто были обязаны сидеть за тем самым столом, есть оливье, фаршированные крабовые палочки, подводить итоги прошедшего года, чертить черту, вырезать из линейного градиента жизни отрезок для упрощения, для фокусировки на границах – ранее незаметных – плавных переходов, дробя континуум собственной жизни, загоняя её в таблицы, как скот в загон, раскладывая по коробочкам, как зимнюю обувь, перекрывая поток дней плотиной «тогда – теперь», образуя застойные воды былого, черпать из которых, отныне принадлежащих к «канувшему», «не свершённому» в отведённый по собственной прихоти временной промежуток, следовательно, – навеки упущенному, копящемуся в старом мешке «сладко-перечная, кислая ностальгия» – значило бы признать избегание столкновения с незавершённым, как с довлеющим, значило бы признать собственную сентиментальность, питающуюся былыми стремлениями, кои в угоду времени не могут иметь место в столь скоротечных летах; парусники их судеб уже держатся якорями, прознающими сквозь десятилетия воды их жизни в настоящем, предопределённым, стабильным, как жар солнца, отчётливым, как металлический диск в суперлуние, конкретным, как вековой семейный рецепт борща, неизменным, подсчитанным до каждого зерна риса в герметичной банке, будущим. Пребывание за столом – устойчивая модель поведения в предновогодний вечер, столь же важная его часть как бой курантов, речь Отца нации, бенгальские огни. Регламентированные действия, не поддающиеся оспариванию и иному толкованию, как военный устав, жизненно важные, как уколы инсулина.