Страница 18 из 24
Я, конечно, был благодарен, постарался не остаться в долгу. Приличия ради посетовав на свою неосведомленность в богословских вопросах, я тем не менее с одобрением отозвался о том, что разговор у князя вращался вокруг православия, нераздельной и неслиянной Троицы, и даже совершал рискованные виражи, затрагивая такие темы, как апокатастасис, то есть слияние всего сущего с Богом, и предсуществование душ.
Затрагивал и таким образом – позволил я себе оптимистичный вывод – мог свидетельствовать о благочестивом настрое всех собравшихся.
На это Мамонтов мне тотчас возразил, и довольно резко, с особым нетерпением, как впоследствии на моей памяти возражал душевнобольной Врубель всем несогласным с его мнением (кстати, гениальным и жутковатым портретом Мамонтова Врубель во многом выразил самого себя):
– Не всех, не всех, Михаил Иванович! Не обобщайте!
– Кто же исключение?
– А вот я-то и исключение! Да-с! – Мамонтов сопроводил свои слова пародийным и язвительным реверансом. – Я! Я, ваш покорный слуга!
– Разве вы не православный?
– Православный. – Он всем своим видом показывал, что за этим успокаивающим меня признанием последует совсем другое.
– Так что же?.. Или я чего-то не понимаю?
– Хотите начистоту? – Мамонтов дерзко посмотрел мне в глаза.
– Право, не знаю, хочу ли. Но уж говорите, раз начали. – Характер нашего разговора позволял мне взять этот не совсем почтительный тон.
– Ну, извольте. Начистоту так начистоту. Как вам известно, я был воспитан в купеческой, православной семье. Я исправно посещаю храм, соблюдаю посты по мере возможности, кладу поклоны перед иконами, выполняю все полагающиеся обряды, а главное – жертвую на нужды церкви. О, как я охотно жертвую, и немалые суммы, словно желаю откупиться, за что-то заранее испросить прощение. Прощение или, может, прещение? Испросить прещение на свою голову! Ха-ха! А, Михаил Иванович?! Как вам такая подтасовка? При этом замечу, что жена у меня глубоко верующая, православная до мозга костей, по всему своему поведению истинная христианка. Иконы на ночь завешивает, когда в постель со мной ложится. Уж вы простите за такую подробность, но что-то я разошелся. Николин день прошел – сегодня все можно. Казалось бы, что и мне мешает так же истово верить? – Савва Иванович окинул меня оценивающим взглядом, прежде чем подвергнуть жестокому испытанию. – Ну, держитесь, Михаил Иванович. Сейчас я вам открою тайну мадридского двора – самое сокровенное, что во мне есть. Нет, не пугайтесь: я не заключил сделку с дьяволом, как один итальянский скрипач, хотя так же страстно люблю искусство. Но по натуре, по тончайшим фибрам души я – язычник. Самый настоящий язычник! Идолопоклонник! Однако тсс: только б не услышала жена. – Он приложил палец к губам и понизил голос. – Будь я греком, я бы античным богам служил, чтил бы Зевса, поклонялся Венере. Но я русский, и поэтому мне ближе всего наш славянский… нет, не Ярила, не Сварог какой-нибудь, а наш Лель. Он своей дудочкой, своей свирелью заворожил меня так, что я готов следовать за ним повсюду, поскольку в этом рабском служении ему – для меня высшая свобода. Я не поклоны класть, не посты соблюдать хочу, а наслаждаться искусством, художествами всякими, той же дудочкой, черт возьми. Вот и черта помянул ненароком, прости господи. – Он перекрестился. – Но самое главное – черт это или не черт – подавай мне любви. Я в юности был ходок. Ходок, Михаил Иванович, и по самым скверным борделям. Плоть моя бушевала. Для того и женился, чтобы остыть и остепениться. Но Лель со своей проклятой дудкой томит меня, чарует, не дает мне покоя. До поры я себя сдерживаю, но что будет дальше, не знаю. И за себя не ручаюсь. Позовет меня Лель – брошу все и уйду волочиться за какой-нибудь юбкой. Так-то, Михаил Иванович. Вот я вам и открылся. Что скажете?
Я смущенно промолчал – предпочел не высказываться. Савва Иванович же еще долго рассуждал, расхаживая по комнате, о своем Леле, покровителе искусств и любви, о причудливой смеси язычества и христианства в каждой русской душе, о таких, как он, избранниках славянской музы, а затем снова спросил:
– Ну, что же вы на все это скажете?
– А одно скажу. Храни вас Бог, – только и вымолвил я, желая поскорее закончить этот странный, неприятный и мучительный для меня разговор.
– Бог-то Бог, но какой? Впрочем, лишь бы не наваждение бесовское. – Он снова перекрестился, но, осеняя себя крестом в третий раз, не довел руки до правого плеча – задержал руку и повторил: – Лишь бы не наваждение, хотя не зря сказано, что и бесы спасутся. Ну и мы тогда вместе с бесами. А, Михаил Иванович?
Я, потупившись, промолчал. А Савва Иванович как-то особенно ясно и просветленно взглянул на меня исподлобья и произнес:
– Простите меня за дурацкую откровенность. И забудьте все, что я тут наговорил.
И, выйдя за дверь, стал искать глазами жену; не найдя же ее поблизости, нетерпеливо позвал (прорычал):
– Лиза!
Этюд двенадцатый
Два зверя
Впоследствии – а мы прожили вместе долгий срок, до той самой поры, когда из-за проказника Леля семья Мамонтова разделилась и Абрамцево осталось за Елизаветой Григорьевной, Савва Иванович же поселился в Москве… – так вот, впоследствии он не раз снаряжал меня в Ахтырку к Трубецким – с гостинцами и подарками. Одаривал он их преимущественно книгами и нотами, что у Трубецких считалось знаком хорошего тона, поэтому такие подарки охотно принимали.
После того как Трубецкие Ахтырку продали, я бывал у них в Москве. Иногда же Савва Иванович посылал меня в Калугу – напомнить о себе и о прежней дружбе, пригласить на домашний спектакль и прочее, прочее. Посылал с корзинками персиков или клубники из моей (нашей) оранжереи. Разумеется, меня сразу назад не отпускали, усаживали за столик под липами, где имели обыкновение теплыми летними вечерами пить чай, отгоняя назойливых комаров дымом из самоварной трубы (и привлекая не менее назойливых ос вареньем в хрустальной вазочке).
Поэтому я и имел возможность наблюдать за жизнью их большого семейства, разного рода событиями, переменами, взрослением сыновей Сергея и Евгения. Я был свидетелем того, как мальчиков отдали в гимназию, они покинули старое гнездо и в Ахтырке стали бывать лишь на каникулах, да и то не всегда. Затем их и вовсе увезли в Калугу, куда по службе перевели Николая Петровича.
Ахтырку же, как мною сказано, в тысяча восемьсот семьдесят девятом году продали…
Братья были не единственными детьми в большой семье и даже более того – отнюдь не единственными. Видя постоянное мелькание передо мной и детворы, и взрослых барышень с молодыми людьми, я пытался подсчитать, загибая пальцы, – сколько же их, и всякий раз сбивался со счета, пока наконец не взмолился: «Николай Петрович, батюшка, простите великодушно, но сколько же у вас детей?!» И он со снисходительной усмешкой, не лишенной самодовольства счастливого отца, назвал цифру: «Двенадцать, мой дорогой. От первого и от второго брака – ровно двенадцать».
Разные они были, эти дети, барышни и молодые люди, – смешливые, шумливые, проказливые или, наоборот, серьезные. Они кричали, галдели, тихонько вышивали или сидели с книгой, но Сергей был среди них особенный. Он и с книгой сидел как-то по-своему, в общих играх почти не участвовал и дружил только с младшим братом Евгением. Да и мало сказать – дружил, поскольку я наблюдал меж братьями страстную влюбленность друг в друга при несомненном, признаваемом старшинстве Сергея, который был для Евгения непререкаемым авторитетом.
Вместе со всеми они лишь ездили в монастыри, находившиеся неподалеку от Ахтырки, – Лавру и Хотьковскую обитель, и так же, как у всех детей, у них висел над кроватью образ святого Сергия.
На моих глазах и Евгений подрастал, мужал, вытягивался, из подростка превращался в юношу, но все так же любил уединение и выходил к чаю, неохотно оставляя книги, – лишь на пятый раз после того, как его позвали. В семье стало привычным веселым обычаем, почти ритуалом: сначала позвать его матери, затем – отцу, а затем дружно, хором, со смехом – всем остальным. Я тоже присоединялся к этому хору и смеялся вместе со всеми, поскольку стал у Трубецких своим человеком – посланником Гермесом, как они меня нарекли.