Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 17



Натянутое до ушей одеяло, две пары испуганных глаз.

– Ой!

– Японский городовой! Мы думали, тут никого… Извините…

В комнату валились трое парней в заляпанных краской рубахах и спортивках. У одного на голове газетная шапка.

– Мы, это… Ремонт типа… А, вы чего не отвечали? Мы ж стучали…

Мама очнулась первой:

– А ну выметайтесь отсюда живо!

– Да выметаемся, выметаемся, чего орать-то… Сказали б сразу, что тут занято…

Пожав плечами, парни ушли. Было слышно, как они ржут в коридоре. Это они над ними, над ней, над Элей смеются. Эле стало жутко неловко. Правда, чего они молчали? Надо было сразу заорать: «Пошли вон!» И парни бы ушли. А они под одеялом затихарились. Глупо-то как!

Мать вылезла из кровати, прошлепала, засунув ноги в расстегнутые босоножки, к двери:

– Замок сломали… Теперь не закроешь…

– А что делать? – Эля чувствовала себя кисло.

Такой был день! Самый важный день в ее жизни. И такой конфуз. Называется: «А поутру они проснулись…» Ей казалось, что все теперь будут над ней смеяться. Спряталась под одеялом! – Ха-ха-ха, детский сад. Девочка, беги к маме! Кто такие «все», она не задумывалась. Наверно, это она переняла от матери: что скажут, как посмотрят. Ей самой не нравилась такая зависимость от чужого глаза, но избавиться от нее она не могла.

– Не знаю. Может кроватью припереть? Тогда не открыть будет снаружи. Наверно…

Они стали толкать тяжелую койку к двери. Но она не хотела вставать вдоль, мешал шкаф, пришлось придвинуть ее наискосок, припереть дверь одной стороной спинки. Но только они выстроили свою баррикаду, в дверь опять застучали. На этот раз тихонько. И донесся женский голос: «Извините. Откройте, пожалуйста. Я из студсовета…»

Они потянули железный одр в обратную сторону, ножки проехались по убитому паркету с залихватским взвизгом: «Й-й-ех, тр-р-ех!» Дверь приоткрылась. В комнату просунулось заспанное лицо давешней девахи, той, что раздавала ключи поселенцам. Она принажала на дверь круглым плечиком, обтянутым ситцевым халатиком в белых ромашках по синему полю. Кровать отъехала еще, не забыв возвестить об этом соловьино-разбойничьим посвистом: «Й-й-и-зи-и!» Эля даже покраснела от неловкости ситуации: «Она, эта девица, поймет же, что мы со страху дверь приперли. Вот дурдом!»

– Я это… Я вам не тот ключ дала… Тут ремонт должны были делать… Они это… Барахло выносить пришли… А, вы в пятьдесят вторую идите… Там, дальше по коридору.

– А что в пятьдесят второй никого нет?

Деваха похлопала белесыми ресницами:

– Почему никого? Там это… Там девочки. Трое или четверо, я счас не соображу. Если трое, значит, есть свободная кровать, а если четверо – надо притащить еще одну.

Мама, как видно, только и ждала такого предложения. Воткнув кулаки себе в бока, она подалась в сторону студсоветчицы. Загремели пушечные раскаты:

– Вы что, хотите, чтоб мы сейчас, в шесть утра поехали по коридору на кровати? Как на броневике? И стали ломиться в комнату к девочкам? Пустите переночевать? Вы совсем рехнулись? Да я сегодня же в деканат… Я в ректорат… Да я…

«Хорошо, что между ними кровать стоит, а то бы мама нависла над этой несчастной толстухой как статуя Командора. Как воплощение неотвратимой расплаты за грехи семи колен. И гвоздила бы ее сверху, пока в пол не вобьет. Мама может».

Но ситцевая деваха и не думала сдаваться:



– Да вы вообще кто? Чё вы кричите на меня? Кто вас вообще пустил в студенческое общежитие? Посторонним тут не положено! Вы давайте, уходите сию секунду, а то я это… Коменданта вызову… и милицию… Уходите! А она, – взмах пухлой руки в Элину сторону, – пусть это… Пусть в пятьдесят вторую топает.

Расклад выходил не в пользу Командора. И мама мгновенно откатилась на заднюю линию обороны:

– Ну что вы… Как вы говорите, вас зовут? Наташа? Наташенька, мы сейчас не будем никого будить. Хорошо? Мы тут спокойненько доспим, часок-полтора. А потом я домой уеду, а дочка переселится, куда вы скажете. Хорошо? Да? Ну вот видите, все и разрешилось… Ничего страшного… Просто недоразумение… Я же понимаю, у вас столько работы сейчас… Каждый может ошибиться… Ничего страшного… Да?

– Да…

И кровать опять, посвистывая-постанывая, поехала к двери, закрывшейся за ситцевой студсоветчицей Наташей.

– Идиотка, – бурчала мать, толкая панцирного мастодонта, – ключи она перепутала, хабалка толстомясая, свинья безмозглая… Это не университет, это вертеп какой-то… Грязь, тараканы, антисанитария полная. В студсовете дуры сидят… Черт знает, что!

Но все эти треволнения не помешали им снова заснуть. И только где-то около восьми утра, когда общежитие наполнилось звуками: криками, топотом ног, неразборчивым пением, металлическим звяканьем посуды и запахами: кофе, жареной картошки, подгоревших блинов, масляной краски, Эля и ее мама заворочались в сетчатой ловушке доисторической кровати и окончательно проснулись.

– Зубы почисти.

Когда Эля вернулась из умывалки, а там была некоторая очередь, утро – всем надо, мать, уже полностью одетая, сидела на краешке железной койки. Рядом – матрасная скатка и сложенное белье, на коленях Элина желтая сумка.

– Переезжать будем?

– Нет, Элинька. Уезжать. Нечего тебе делать в этом бедламе.

– Мама, нет! Почему?

У Эли не было слов. Она просто задохнулась этим «уезжать». Но мать не дала ей даже толком возразить:

– Это не общежитие. Это бардак. Публичный дом. Черта в ступе. Поедешь домой, поступишь в пединститут. Там тоже есть исторический факультет. И не реви, – она видела, что глаза дочери были на мокром месте, – нечего реветь. Хорошо, что я с тобой поехала. А то неизвестно чем бы это все закончилось.

– Но другие как-то живут, мама…

– До других мне нет дела. Ты моя дочь. Я не могу оставить тебя в этом гнезде разврата и антисанитарии. Может, мы тут еще и вшей нацепляли. Вон у меня голова уже чешется.

Нынешнее утро стало обратной копией вчерашнего: сдать белье давешней толстухе, пройти набережной до истфака (это уже не твой факультет), забрать документы (ты здесь чужая), троллейбусом проехать через Невский (последний раз, Эля), две остановки на трамвае до Обводного канала, автобус домой (прощай, Ленинград). Всю дорогу от хлопнувшей за спиной общежитской двери, до самого родного дома Эля молчала. Только «да-нет»: «Да, положила документы в сумку… Нет, мороженое не буду, не хочу… Да, постою в очередь в кассу… Нет, можешь мне ничего не покупать…»

Она не плакала, но проплывавшие за стеклами виды Города были нечеткими, какими-то расплывчатыми, смазанными по краям. Может быть это слезы стояли у Эли в глазах. А может быть, собирался дождь. Ведь нельзя же, чтобы все время солнце. Должен же и дождь когда-то пойти. Сегодня бы очень кстати.

И только ночью она дала себе волю. Лежа в бабушкиной комнате на диване рядом со спящей или делающей вид, что спит, Люсей, Эля тихо плакала. Хоронила-оплакивала свою мечту о новой жизни, об обманщике Ленинграде, что звал ее к себе, обещал жизнь светлую, полную красоты и радости, а когда она приехала, повернулся к ней немытой гнусной харей. Вылезла из-под шитого золотым позументом камзола драная майка-алкоголичка, пахну̀ло в нос застарелым перегаром и нестиранными носками.

Бабушка присела в темноте на краешек. Погладила внучку по стриженной голове:

– Ничего, Элинька… Все пройдет… Все в море будет… Станешь дома учиться. Всяко лучше, чем на чужой стороне, одной. Здесь мы все с тобой, все рядом. Вот меня жизнь по свету помотала, столько горя перед глазами прошло. В чужой-то стороне на кого обопрешься? Кто поможет? Каждый только на свой двор глядит. А осталась бы я дома в Тотьме, дак и жизнь, может, счастливее бы сложилась. Среди своих-то.

– Какая чужая сторона, бабушка? Три часа на автобусе… да и время сейчас другое… —Эля шмыгала носом, размазывая сопли по подушке, – все же живут… Вон полная общага студентов… Там весело… И Люська живет же там, и ничего…

Но возражала она так уж, просто чтобы возразить хоть что-то. Гундосила свое: «Другие же…» Но прекрасно понимала, что она-то не «другие», ее-то уж теперь точно никуда не отпустят. Смирялась.