Страница 4 из 7
Он пододвигает ко мне свою миску с борщом. Затем из правого кармана брюк достает носовой платок, протирает им ложку и вручает мне. Я узнаю этот платок в черную клетку. Передо мной прозрачный, насыщенно-красный овощной борщ с капелькой яблочного уксуса. Это традиционный польский способ оттенить естественную сладость свеклы. Я отхлебываю немного и пододвигаю миску назад, протягиваю ложку. Между нами ни слова.
Из сумки с лямкой через плечо я достаю блокнот, чтобы показать ему свой рисунок, который сделал вчера с «Дамы с горностаем» Леонардо в музее Чарторыйских. Он рассматривает рисунок, и его тяжелые очки медленно съезжают вниз.
Pas mal![9] И все же не слишком ли прямо? Разве в оригинале она не сильнее наклоняется в повороте?
Пока я слушаю, как он произносит это в свойственной одному ему манере, на меня вновь накатывает любовь: любовь к его странствиям, к его желаниям, которые он стремился удовлетворять и никогда не подавлял, к его усталости, к его печальной любознательности.
Прямовата, повторяет он. Не страшно, ведь каждая копия должна что-то да изменить?
Я вспоминаю, что люблю и отсутствие у него иллюзий. Не теша себя иллюзиями, он свободен от разочарований.
Когда мы познакомились, мне было одиннадцать, ему сорок. Следующие шесть-семь лет он был самым важным человеком в моей жизни. С ним я научился пересекать границы. Во французском языке есть слово «passeur», которое обычно переводят как «перевозчик» или «контрабандист». Однако оно также подразумевает проводника и как-то связано с горами. Так вот он был моим passeur.
Кен листает блокнот назад. У него ловкие пальцы, и он виртуозно прятал карты в ладонь. Он пытался обучить меня фокусу «найди даму из трех карт». Ты всегда сможешь этим заработать! – говаривал он. Сейчас же он заложил палец между страниц и остановился.
Еще одна копия? Антонелло да Мессина?
Мертвый Христос, поддерживаемый ангелом, отвечаю я.
Никогда не видел ее, только в репродукции. Если бы я мог заказать свой портрет любому художнику в истории, я выбрал бы его, говорит он. Антонелло. Он писал, как будто печатал слова. Все им созданное обладало логичностью и весомостью печатного слова, и именно при нем был изобретен первый печатный станок.
Он снова смотрит в блокнот.
Ни намека на сожаление в лице и в руках ангела, говорит он, только нежность. Ты ухватил эту нежность, но не весомость – весомость первых печатных слов. Этого уже не передать.
Я рисовал его в Прадо в прошлом году. Пока меня не вышвырнула охрана!
Всякий имеет право там рисовать, разве нет?
Да, но не сидя на полу.
Так почему же ты не рисовал стоя?
Когда Кен произносит это здесь, на Новой площади, я так и вижу, как он, высокий, сутулый, стоит на краю утеса, делая морские эскизы. Недалеко от Брайтона в 1939-м. Он всегда носил с собой в кармане большой графитный карандаш, именуемый Черный принц, не круглый, а прямоугольный, как плотницкий.
Я теперь слишком стар, отвечаю ему, чтобы долго рисовать стоя.
Не взглянув на меня, он резко откладывает блокнот. Жалость к себе вызывает у него отвращение. Слабость многих интеллектуалов, говорил он. Не позволяй этого себе! Это единственный моральный императив, который он когда-либо мне внушал.
Он трогает один из купленных мною сыров.
Ее зовут Ягуся, он кивает в сторону женщины, продавшей мне осцыпек, она с Подгальских гор. Оба ее сына работают в Германии. Каторжный труд. Им сложно получить разрешение, и они вынуждены работать нелегально. Néanmoins[10] они строят дом, о котором Ягуся не могла и мечтать: не один этаж, а три, вместо двух комнат – семь!
Néanmoins! Французские слова, всплывающие в его речи, говорят не о манерности, а о прожитых в Париже годах, предшествовавших переезду в Лондон, на Бейсуотер-роуд, самых счастливых годах его жизни. По этой же причине он иногда носил черный берет.
Однако Ягуся еще будет сопротивляться переезду из своей хаты с сырной марлей на веревке в саду, предрекает он.
Этот человек некогда заставил меня поверить, что вместе мы можем найти музыку в любом городе мира.
Как насчет пива? Предлагает он на этот раз в Кракове, указывая на другой конец здания рынка, за магазином одежды, принадлежащим толстухе, которая сидит с сигаретой в кресле в окружении платьев.
Я встаю и иду в ее сторону. Она курит и рассказывает о том, что случилось, когда она приехала на Новую площадь; она делает это каждое утро, и каждое утро мужчина, торгующий сушеными и маринованными грибами, слушает ее с бесстрастным лицом. Когда все платья и брюки, что она продает, убираются и складываются в ее крошечный магазинчик, ей там не остается места. На внутренней стороне двери висит длинное зеркало, поскольку покупатели иногда устраивают внутри примерочную. Каждое утро, когда она открывает свой магазин, она смотрится в это зеркало и каждый раз удивляется своим размерам.
Я замечаю банки пива на прилавке рядом с сушеными бобами, польской горчицей, печеньем, медовым хлебом и мясными консервами. Здесь же стоит и шахматная доска, на которой идет игра. Бакалейщик за прилавком играет черными, мужчина, вероятно прохожий, – белыми. Несколько пешек, конь и слон уже съедены.
Бакалейщик изучает доску на расстоянии, затем отворачивается и возвращается к работе, пока другой игрок делает свой ход. Этот второй игрок нависает над доской и покачивается вперед-назад, словно сам он один из своих слонов, уже чуть приподнятый над доской пальцами какого-то гигантского игрока, осторожно продумывающего возможные ходы и опускающего фигуру только при твердой уверенности.
Я прошу два пива. Белая сторона ходит королевой наискось и объявляет «шах!». Черная сторона берет мои деньги и ходит конем. Королева отступает. Покупательница спрашивает медового хлеба с апельсиновыми цукатами. Черная сторона нарезает ломтики и взвешивает их. Белая сторона делает неосторожный ход и тут же понимает свою ошибку. Игрок громко сглатывает, чувствуя кислый привкус в горле. Черная сторона съедает ладью.
Краковское еврейское гетто располагалось на другом берегу Вислы за Старым городом, менее чем в десяти минутах ходьбы отсюда, если пройти по мосту Силезских повстанцев. Зону гетто 600 × 400 м окружали дома с забитыми дверями и окнами, оцепление и колючая проволока. Осенью 1941 года, через шесть месяцев после его создания, здесь держали восемнадцать тысяч человек. Каждый месяц от болезней и голода умирали тысячи. Покидать границы могли лишь те, кто годился для рабского труда на фабриках боевого снаряжения или в швейных мастерских. Всех остальных евреев при попытке вырваться из гетто расстреливали, как и всех поляков, пытавшихся им помочь перебраться в арийский Краков или укрывавших их.
Tyskie![11] Кен доволен, когда я возвращаюсь за столик. Ты выбрал лучшее пиво!
Богатый опыт! – отвечаю я.
Его зовут Зедрек, говорит Кен, играющего в шахматы мужчину, который привлек твое внимание. Он приходит играть с бакалейщиком Абрамом не реже раза в неделю. Зедрек мог бы отлично играть, если бы не начал пить водку так рано. Не думаю, что он в силах остановиться. Абрам мальчиком пережил войну, постоянно скрываясь и прячась.
Кен обучил меня почти всем играм, которые я знаю: шахматам, снукеру, дротикам, бильярду, покеру, настольному теннису, нардам. В шахматы мы играли в его квартире-студии, в остальные игры – в барах. В бридж, которому я научился до встречи с ним, мы играли с моими родителями или когда ходили к кому-нибудь в гости, что случалось не часто.
Я познакомился с ним в 1937-м. Он замещал учителя в дурдомовской школе-интернате, куда меня отправили. На собрании перед всей школой – пятьюдесятью запуганными мальчиками в коротеньких штанишках, каждый из которых пытался без посторонней помощи нащупать смысл жизни, – нервозный директор школы запустил стулом в учителя латинского языка, а оказавшийся между ними Кен поймал стул в полете одной рукой. Тогда я впервые обратил на него внимание. Он опустил стул на подиум, поставил на него ногу, и директор продолжил свою речь.
9
Недурно! (фр.)
10
Все же (фр.).
11
Польская марка пива. – Примеч. перев.