Страница 8 из 23
Описанный механизм кризиса федерации объясняет также возникновение и консолидацию в образующихся после распада странах президентских режимов. Эти режимы возникали в период борьбы с федеральным центром или торга с ним, отражая потребность в консолидации республиканской власти. Однако впоследствии в условиях слабой партийной системы и слабого гражданского общества становились инструментом монополизации власти. В ряде стран в результате утверждался сильный авторитаризм, в других – формировался политический цикл, в рамках которого попытки президентской ветви монополизировать власть наталкиваются на массовое сопротивление, проявляющее себя в форме «бархатных революций», но вскоре вновь возобновляются.
Так или иначе, несбалансированный этнофедерализм, по всей видимости, мог существовать лишь при определенном наборе политических институтов, ослабление которых резко повышало вероятность кризисов и конфликтов, структурная причина которых не осознавалась элитами. Надо отметить, что эта логика может быть применена и к конфликтам республиканского уровня: многие советские республики представляли собой более или менее оформленные субфедерации и существовали в условиях контролируемого латентного конфликта между титульной нацией и национальным меньшинством или даже меньшинствами. Этот конфликт в условиях централизованной системы власти регулировался гарантиями более высокого иерархического уровня властной пирамиды, что не только обеспечивало «холодный мир» в республике или автономии, но и облегчало для «центра» контроль над ней и элитами «титульной нации». Как заметил описавший эту политическую динамику на примере Кабардино-Балкарии Георгий Дерлугьян, переход к электоральным механизмам формирования власти с их моделью «один человек – один голос» создавал для меньшинств таких административных территорий критическую угрозу исчезновения гарантий и приводил к их стремительной мобилизации17.
Этот круг проблем находится в центре раздела Николая Митрохина. Национализм, сыгравший едва ли не ключевую роль в процессе распада советской империи, латентно существовал в Советском Союзе, с одной стороны, как механизм культурно-исторической памяти о досоветском социальном опыте, а с другой – подогревался специфической структурой административно-территориального устройства. В условиях жесткой централизации и высокого насилия СССР позволял себе сохранять декоративные признаки протогосударственности союзных республик и в то же время – создал систему «титульных наций». Республики – как союзные, так и автономные – в своих названиях имели этнические идентификации, даже в том случае, если представители титульной нации составляли незначительное большинство или вовсе его не составляли. Между тем «титульная нация» получала преимущество в формировании местной элиты, что вело к возникновению реальной конкуренции за ресурсы между «титульной нацией» и другими этническими группами. Либерализация в эпоху перестройки резко расширила возможности националистической пропаганды, за несколько месяцев элитные националистические группы обретали массовую поддержку, невиданную прежде; эти процессы создавали угрозу для меньшинств, которые обращались за помощью к союзному центру, но уже не могли ее получить.
Это в значительной мере определяло не только логику транзита и возникающие в его процессе конфликты, но также и логику постсоветского национально-государственного строительства. Представлявшие преимущественно титульную нацию политические элиты были сфокусированы на консолидации национальной государственности, трансформации титульного национализма в государственный и, соответственно, – на ограничении политического влияния меньшинств, их маргинализации или выдавливании. Эта стратегия обеспечивала элитам поддержку представителей «титульной нации» и облегчала концентрацию властных рычагов в своих руках.
Конфликты, напряжения и стратегии урегулирования именно на этой оси (взаимоотношений титульных наций с меньшинствами), а вовсе не на оси «имперский центр – колонии», как предполагалось, оказались едва ли не главным сюжетом транзита, во многом определявшим внутриполитические балансы, коалиции и стратегии. При этом представлявшие титульные нации элиты, решавшие проблему этнической неоднородности, фактически заимствовали многие «имперские» стратегии для ограничения меньшинств и фактически нигде (за исключением Российской Федерации) не предоставляли им тех инструментов административной и культурной автономии, которыми пользуются меньшинства во многих развитых странах и которыми они располагали в рамках СССР. И в этом смысле можно предположить, что даже тем постсоветским странам, которые не пережили внутреннего конфликта, вызванного бунтом меньшинств, в той или иной форме еще предстоит пройти новую фазу выяснения отношений с ними.
Все три раздела, таким образом, обращают нас к тем эффектам транзита, которые были заложены в системе советских институтов, вполне сносно функционировавших, пока система могла позволить себе значительное насилие, но обернувшихся непредсказуемыми последствиями, когда возникла потребность, снизив значимость насилия, найти новые стимулы развития и механизмы регулирования вроде хозяйственной самостоятельности предприятий, плюрализма мнений и электоральной конкуренции.
Подводя итоги этого среза современных осмыслений трех десятилетий посткоммунизма, можно сказать, во-первых, что в отличие от предыдущего цикла, когда исследователи и интеллектуалы были заняты в основном выяснением вопроса «почему у одних стран получилось, а у других не получилось?», сегодня гораздо более проблематизированным выглядит само понятие «получилось». Вопрос «что же получилось и не получилось у Литвы, у Болгарии, Украины или Казахстана?» выглядит сегодня гораздо более насущным и адекватным. Так, например, у Литвы получилось полноценно вернуться в Европу в институциональном смысле, но не вполне получилось найти свое место в ней или сохранить и приумножить собственный человеческий капитал. У Казахстана же получилось, пожертвовав частью своего человеческого капитала и возможностями политической модернизации, превратить административную территорию, где казахи составляли лишь 40% населения, в национальное казахское государство, где они составляют порядка двух третей населения и могут позволить себе не предоставлять никаких прав автономии неказахским меньшинствам. У целого ряда стран (например, Украины) получилось утвердить институт электоральной конкуренции, но не получилось воспроизвести структурирующую эту конкуренцию партийную систему и поставить с ее помощью под контроль избираемую власть. Большинству постсоветских стран удалось создать рыночную экономику, основанную на свободном ценообразовании, относительной свободе предпринимательства и свободе распоряжения прибылью, но не удалось воспроизвести или утвердить институт собственности в том виде, какой он приобрел на Западе.
Такой дифференцирующий взгляд на итоги и результаты транзита позволяет уйти от нормативного подхода, характерного для предыдущего цикла его осмысления, разделившего все страны на те, у кого «получилось», и те, у кого «не получилось». И в результате, что кажется особенно важным, увидеть те блокирующие механизмы, которые срабатывают в различных сценариях транзита, и те напряжения и дисбалансы, которые, по всей видимости, будут определять политическую динамику посткоммунистических стран в следующем десятилетии.
Часть 1
Драма ожиданий: деконструкция пессимизма
Иван Крастев (Центр либеральных исследований, София)
ТЕРНИИ «НОРМАЛЬНОСТИ»
КОНЕЦ ЭПОХИ ИМИТАЦИИ
В 1989 году чиновник Госдепартамента США точно уловил дух времени, объявив еще за несколько месяцев до того, как немцы будут радостно танцевать на разбитых кувалдами обломках Берлинской стены, что холодная война закончена18. Впечатляющая победа либерализма над коммунизмом была утверждена десятилетием экономических и политических реформ, начатых в Китае Дэн Сяопином и в Советском Союзе Михаилом Горбачевым. Ликвидация «марксистско-ленинской альтернативы либеральной демократии», утверждал в этой своей статье Фрэнсис Фукуяма, свидетельствует о «полном исчерпании жизнеспособных систематических альтернатив западному либерализму». Прославлявшийся марксистами как высшая точка «истории» в гегелевском смысле, коммунизм внезапно превратился в «историю» в совершенно другом значении, в то время как «западная либеральная демократия» в этих обстоятельствах, наоборот, может быть названа «конечной точкой идеологической эволюции человечества». После падения «фашистской и коммунистической диктатуры единственной формой правления, которая сохранилась до конца двадцатого века, оказалась либеральная демократия». И так как «основные принципы либерально-демократического государства» выглядят «абсолютными и не могут быть улучшены», единственной задачей, которую остается выполнить либеральным реформаторам, является «пространственное расширение их использования, чтобы различные регионы человеческой цивилизации могли подтянуться до уровня передовых аванпостов». Фукуяма утверждал, что либерализм «в конечном итоге будет торжествовать во всем мире». Но главная его идея состояла в том, что появление «идеологии, претендующей на то, чтобы быть более продвинутой, чем либерализм», невозможно19.
17
Дерлугьян Г. М. Адепт Бурдье на Кавказе. Эскизы к биографии в миросистемной перспективе. М.: Территория будущего, 2013.
18
Fukuyama F. The End of History? // National Interest. Summer 1989.
19
Ibid. P. 12, 3, 5, 8, 13; Fukuyama F. The End of History and the Last Man. New York: Free Press, 1992. P. 45.