Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 6



И приехала… Трамвай, отсверелив, померк в темноте. Елена Сергеевна проводила его взглядом и, зайдя в магазин за кофе, поспешила домой. Поднялась на третий этаж, открыла ключом дверь. Тусклый жёлтый свет, колеблясь, скользнул по стене и пополз на потолок, затканный по углам паутиной.

«Надо веником обмести», – словно стукнулась лбом о действительность женщина.

– Мам, я посуду помыла, – как лисица, вытянула шею Ульяна.

– Умница… А уроки сделала?

– Не совсем.

Девочка заступила матери дорогу, но тотчас отпрянула.

– Я не успела… Понимаешь, приходила Саша… мы играли…

– Уль, я всё понимаю, – устало примостилась на диван мать, – только вот в диктанте у тебя девять ошибок.

– Девять?

– Не больше и не меньше.

– Я не такая, как все… я дура.

– Ну что ты выдумала?

– Нет, не выдумала, и Саша права.

– Вот при чём здесь Саша?

– При том… Я дура, она верно заметила…

– Так, что значит «верно заметила»?

– А то и значит… Саша мне это говорила…

– И часто?

– Когда раз в день, когда два, а когда и больше…

– Сколько же это продолжается? – мать вонзилась в Ульяну взглядом.

– Не знаю… Кажется, как я вышла с больничного…

– И ты молчала, Уль… Ты три недели молчала…

– Ну, ну… – девочка залепетала и покраснела, как воровка, пойманная в супермаркете.

– Нет, я не постигаю… Тебя три недели достаёт Саша Мямлева, а ты спокойно это сносишь…

– Ну, мне было неприятно…

– А что ж ты сразу ей не сказала?

– Завтра скажу.

– Ульян, ты её боишься?

– Да не боюсь.

– А кто-нибудь ещё в классе тебя обзывает?

– Ну, нет.

– ?..

– Правда, никто не обзывает.

– А могут начать…

– Я Сашке не дам больше телефон поиграть. Представляешь, она сама его выхватывает…

– Твой телефон?

– Ну да.

– Значит так, завтра же иду к твоей учительнице…

Елена Сергеевна вскочила, точно ею выстрелили из лука. Увидела в зеркале свои широко раскрытые с покрасневшими веками глаза. Вдруг мысль заблестела перед ней.

– Уль, а ты помнишь разговор про Василису Варваровскую? Я тебе ещё замечание тогда сделала…

– Василису?

– Да, твою одноклассницу.

– Ага, помню.

– Ты ведь называла её «странной, не от мира сего».

– ?..

– Это тебе Саша в голову вбила… И вы обе смеялись над Василисой…

– Мам, я извинюсь перед ней.

– Знаешь, дочь, надо своей головой думать… Ты тогда обидела девочку, которая много пропустила из-за болезни, съехала в учёбе… А теперь ты сама сделалась жертвочкой… Напроворила!

– Я буду сама думать, мам…

– Запомни, эта Саша твоя – желчная и печёночная девчонка!

– Печёночная? – надорванным голоском переспросила дочь.



– Да ещё и глупая, как палец… А ты её усахариваешь.

– Мамочка…

– Уль, ты пойми, настоящая подруга так не поступает.

– Мамочка, я ей всё скажу.

– Вот и скажи.

…Когда Ульяна, наплакавшись, заснула, Елена Сергеевна ощутила ноющее сиротство. Душа была разможжена. Выскочило-вспомнилось: «Что есть ад? Рассуждаю так: “Страдание о том, что нельзя уже более любить”. И дальше: “Кто любит людей, тот и радость их любит…”»

Молчаливая улыбка появилась на лице женщины.

«А всё-таки я штучка: и перед Ульянкой не исчезла, и нужные слова подобрала…»

В эту минуту женщина благодушествовала.

Елена Сергеевна долго ещё беседовала сама с собою, прежде чем легла в постель. Вот только не вспомнила, что и сама-то была сегодня желчной и печёночной. Да, ведь именно сегодня она уволила воспитателя Марину Дибич… Эта «молоденькая дурочка» Дибич собралась замуж за сторожа Лёню – красавца и гуляку, очень похожего на бывшего мужа заведующей. Как раз этого Елена Сергеевна и не могла стерпеть.

Сын

Головёшкин подставил лицо хлопьям сырого усталого снега, но так и не отживел. Начинался нехороший тусклый вечер. Небо потухало за глухими тучами. Злились собаки. И Алексей Александрович злился: «Говорят, покуда векует на свете душа, потуда она и бедует… Пусть бы не вековала… Лучшее время и вправду то, которое быстро уходит… и дни не успевают оставлять своей беды…»

– Влад, Владушка, – голос мужчины прыгал, – как же так?

Он захлестнулся собственными словами. Тени прохожих кланялись, но он, кажется, не замечал их приветствий. Шёл, плакал. И жар наливал его тело.

Доносился жидкий звон далёкого колокола.

Головёшкин вернулся домой раньше жены.

В окно ударили фары – заходили по стенам чудовища. Алексей Александрович зажёг электричество и разогнал их. Потом снял пиджак, рубашку и галстук, натянул свитер и вдруг ощутил голод. Загремел посудой и к возвращению Татьяны Алексеевны из церкви поужинал.

– Вкусные котлеты? – подула на озябшие руки жена.

– Ничего… За них, как говорится, заступилась русская горькая.

– Ты выпил, Лёш?

– Выпил.

– Может, не надо?

– Может быть… Да ты не бойся, теперь уж не сорвусь…

– Нет-нет, я так… А письмо…

– Ещё утром отправил.

– Как думаешь, посадят эту?

– Думаю, нет.

– Зачем же ты написал прокурору?

Вскочив из-за стола, Головёшкин деревянным голосом, похожим на голос трещотки, крикнул жене:

– А что, не надо было?!

Она опустила мутно-голубые глаза и замолчала. И он тоже не уронил больше ни слова. Весь вечер лепил хлебные шарики, клал перед собой и смотрел на них с бессмысленным видом. Голос погибшего сына неотвязно звучал у него в ушах: «Троица… Какой день благородный, пап! Эти зелёные и кроткие деревья, этот синий шёлк неба – я никогда не забуду…»

– Сынок, сынок!

«Ты и смеялся искренно, – засветились серые глаза Головёшкина, – а смех, как известно, самая верная проба души… И насчёт Гамлета шутил, что испытываешь интерес к тени его отца… А ещё ты любил “радостных птиц” – сорок».

…Сон катился к постели Маруси.

И она снова катила в чёрной «Мазде» и сбивала парня в пегой куртке. Была студёная зимняя ночь. Маруся набирала материн номер и вместе с вьюгой выла в мобильник. Полковник полиции Наталья Анатольевна Наших подбадривала дочь, говоря, что уже летит. А парень в пегой куртке хрипел и умирал на обочине. Маруся не подходила к нему: всё соображала, куда бы сунуть початую бутылку саке. Сунула в сугроб.

Ночь заглохла, темнота свернулась.

Жизнь молодую «перебило на самом рассвете».

На городок обрушился удар голосов: «У каких же Головёшкиных сына сбили… Учителей?» – «Так ведь он только из армии пришёл…» – «А чья дочка сбила: полковничья?» – «Да-да, Наших…»

«Эта “усиленно сознающая мышь” будет жить, а моего пацана отвезут в морг…» – бичевало Алексея Александровича.

Он проводил взглядом носилки с телом сына до скорой, подскочил к Марусе и что-то зашептал-зашипел. Лицо Головёшкина исказилось, точно в лихорадке…

Густой сон всё так же катился.

Но разбуди Марусю, и она не ответила бы, что страшнее: быть уже двенадцать месяцев под следствием или видеть то с гримасой отчаяния и муки лицо?

Вдруг Маруся широко открыла рот, словно ей не хватало воздуха, и проснулась. Тревогу её смягчил электрический свет, полетевший пятнами по комнате. Больше девушка в постель не ложилась: глядела на дрожание ночи и мерное кружение пушинок снега за окном.

…Письмо гражданина Головёшкина Генпрокуратура перенаправила в прокуратуру областную, ну а та – в районную. Татьяна Алексеевна, узнав об этом, тяжко вздохнула: «Эх, закон для них не писан…»

– Поняла, что ли? – мрачно дёрнул щекой Алексей Александрович. – Сапожность процесса! Говорят же, что действительность всегда отзывается сапогом.

– Эх!

– Мать этой шлепохвостницы не уволили, не отстранили…

– И сколько ж этой дадут?

– Два года… колонии-поселения.

– Нам, значит, тоски по самое горло, а ей два года… – женщина осеклась. Перед ней будто бы стояла Маруся, тощая, как японка. Маленький узкий лобик, жёлтые тени на висках. Она выглядела болезненно ещё и потому, что на шее у неё билась жилка.