Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 40



Да… А заведение это со шпилем и башенками только до часа работало, на ночь закрывалось, но мы подошли вовремя, начало второго уже было, старуха в клеенчатом таком фартуке уборку делала… Нас пустила, я документ показал, все культурно, честь честью…

А соловей для меня к этому времени был птицей особенной. Меня же в разные дела употребляли, хоронить тоже приходилось. Собственно, не то чтобы хоронить, закапывали по существу. Гробы?.. А зачем им гробы нужны? Вообще-то, не нужно вам этого знать. А закапывали не так чтобы далеко от города, сказать, так другой и не поверит, что, в общем-то, так близко.

Место, я тебе скажу, соловьиное.

Сначала идет взгорок с поселком, а потом пространнейшие поля, и упираются эти поля в гряду уже настоящих холмов, покрытых лесом. Место пустынное. На границе холмов и полей, в складке местности ручей, над ручьем тальник, ивняк, самое соловьиное место, лучше не придумаешь… Туда и выезжали. Работа не шумная, мы им не мешаем, они нам. Это я про соловьев говорю. Бывал я в этих местах и зимой, и осенью, и летом в дождичек, но первый раз, это я отлично помню, дело было именно в конце мая. Я высказал, между прочим, восхищение пением соловья, а Гесиозский, он тогда за старшего был, сказал, что лично ему приятней пение иволги. Иволга действительно здорово поет, ничего не скажешь, но есть в ее голосе что-то не то чтобы печальное, а будто жалуется она, залетела сама не знает куда, все ей вроде кругом чужое и грустное, и нет у нее других чувств, кроме печали да жалобы. Думаю, если тропическую птицу, певунью какую-нибудь к нам завезти да выпустить, так она приблизительно так и будет петь… жалостно. Мысли эти придержал при себе, не люблю перед начальством со своим мнением, да и не принято это было у нас. Так для себя решил: иволга – гость, а соловей – хозяин! Он у себя дома, ему ни плакать, ни жаловаться некому… Вот он – я! Все слышат?!

Что в соловье самое интересное? А? Никогда не знаешь, какое он следующее коленце вывернет, каким ключом пойдет… Стукнет с отсвистом, с оттягом, стукнет да вдруг словно сухие досочки просыпет: трам-та-та-там… тра-та-та-там… и сразу, без передыха, длинно так, тонко-тонко, таким свистом, что прямо через сердце проходит… И тянет из тебя душу, и тянет… Жутко делается… Ночь как-никак… С одной стороны, пусто, с другой стороны – спят, а он душу из тебя вытягивает, вытягивает… И когда вконец замучает, бросит, да как грохнет, как раскатится, это уже всерьез… И пошел, и пошел! Жизнь – копейка! И с треском, и с посвистом, и с оттяжкой, и с надломом, и с горы, и в гору, и по кругу!.. Раз! И замолчал, собака… В самом неожиданном месте, гад, оборвет, чтобы тебя врасплох застать, словно сам решил послушать, бьется у тебя, к примеру, сердце или встало. И в молчании этом, в тишине между двумя выступлениями для меня самая жуть. Хорошо, если дальнего соловья услышишь, а то будто в дыру какую валишься… Какие только мысли в эту минуту в голову не приходят… Тишина мертвая. Лопаты шваркают, топор по корням пройдет, будто кости рубят, и слышно только, в ручье вода булькает, словно кто-то все время негромко горло полощет. И в тишине этой начинает казаться, что мы последние люди на земле: вернемся в город, а там никого, и вообще – никого, нигде, на всем белом свете, и дня не будет, будет только эта белая ночь без конца и тишина… Такие вот мысли залетали, особенно когда своих приходилось закапывать. По правилам не говорилось, разумеется, кто да что, не наше дело, но когда свои были, то обязательно так или иначе просачивалось. Были же и у нас нарушители, что греха таить, за то время, что я служил со всеми своими отъездами, состав у нас переменился, и не один раз, в те времена высокая текучесть была, да и не только у нас, и в исполкоме, и в горкоме тоже. Возьми Гесиозского… Была у него присуха, зазноба как бы, знаменитая проститутка Дублицкая, гражданочка, ничем не опороченная, ни в чем таком не замеченная, она нам его и сдала. Он ее подружек прямо с улицы к себе таскал, арестом пугал, да еще дрался. Так что бытовые моменты его сильно компрометировали в нравственном отношении, я имею в виду, и в моральном. Похвастаться он перед ней раз захотел под пьяную руку, что награжден Звездой эмира Бухарского в 20-м году. И тут интересное совпадение произошло: квартирка Дублицкой была рядом с Карповкой, как раз в доме эмира Бухарского, вход через второй двор с колоннами. Так по совпадению больших и малых моментов сомкнулась для него цепь, под тяжестью которой он должен был погибнуть. И погиб.

Что еще хочу о соловьях сказать?

Он же и в дождь поет, и в туман. Не слышал соловья в тумане? Поет одна птица, понимаешь умом, что одна, а звук со всех сторон, кругом белым-бело, и не знаешь, может, ты уже и не на этом свете, может, это уже тебя самого закапывают… Кто там в раю поет? Соловьи или кто? Шучу.

Да, еще небольшой такой уж штришок к картине, маленький разговорчик в заведении с башенками и шпилем; там внутри сидячие места открытые спереди, перегородки только боковые, надевает арестованный штаны и вдруг говорит: «Да, в уединении есть неизъяснимая прелесть». Высказывание двусмысленное в его положении. Я насторожился. Самые неожиданные люди – это из одиночного заключения, вот уж от кого можно чего угодно ждать, да и сами они не очень-то отдают себе отчет, на что способны, что в следующую минуту выкинут. Этот вроде бы из зоны, но осторожность меня никогда не подводила.



Выходим. Я молчу. Тогда он говорит: «Постоим немного, пять лет соловьев не слышал». По инструкции, конечно, не полагается, но здесь я подумал, раздражать его не надо, лучше постоим немного…»

V

…1948 год. Звенит в ночной пустоте соловьиная трель над Кронверкской протокой, над парком Ленина, над площадью Революции, изготовившейся стать, огромным партерным сквером в самом центре города… Навалены груды земли, прорыты траншеи, что-то корчуют, что-то рассаживают, высятся пирамиды песка и гравия: то ли ищут на месте самой первой городской площади какие-то недостающие звенья для прочной и ясной исторической цепи, то ли опять закапывают что-то от глаз подальше…

Не осталось и следа от Троицкого собора, гремевшего своими колоколами славу Петровым победам, когда звонкая медь с иных, опустевших колоколен, перелитая в пушки, рвала с мясом и кровью эти победы из рук опрометчивых иноземцев. Отзвонили троицкие колокола и панихиду буйному нравом земному владыке, гнавшему кнутом и палкой врученный ему трусливыми боярами народ к какому-то одному ему ведомому счастью…

Гремят соловьи! Легкой, вольной трелью, веселым клекотом простукивают гранитные листы, глухие стены бастионов и куртин прославленной крепости, не сделавшей ни единого выстрела по врагу, но ставшей грозным оплотом власти в нескончаемой войне со своими неразумными подданными, и замирают и не рвутся эхом наружу соловьиные трели, остаются в сырых опустевших казематах, хранящих тайну неизъяснимой печали, предсмертной тоски и пытки одиночеством и тишиной.

…Редкая крепость в Европе может похвастать тем, что под ее стенами полегло сто тысяч человек, да не во время штурмов и осад, каковых за два с половиной века твердого стояния у моря не упомнит славная фортеция, а лишь за время постройки под непосредственным наблюдением и опекой главного досмотрщика над строительством и строителями, его величества государя императора Петра Алексеевича своею особою… Пятнадцать лет гнали сюда, волокли, свозили, вывозили рабочий люд со всех концов России, быстро исчерпав небогатые силы туземцев да неведомо каких пленных, если известно, что по сдаче Ниеншанца гарнизон был отправлен восвояси при оружии и с пулями во рту… Учиняя Новый Амстердам на краю просторного отечества, запретил государь по всей империи возводить каменные строения, но быстрей, чем каналы, рылись ямы, куда сваливали отработанных строителей, быстрей, чем крепостные стены, росли холмы над костями рабов, пока правительство, удрученное не гибельностью места, не отсутствием жилья и пищи для своих трудолюбивых подданных, а лишь медленностью исполнения великих замыслов, не убедилось, что вольным подрядом и наймом работы будут исполнены удобнее, скорее и надежней…