Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 40

В июле месяце 1937 года было принято историческое Постановление о репрессировании «бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов». Конечно, были и такие, кто не понимал, как говорится, отказывался понимать, почему надо репрессировать «бывших» кулаков, если они уже «бывшие», стало быть, вчистую раскулаченные. Будто и репрессировать больше некого. Тем более, что уже третий год гремела на подмостках столичных и провинциальных театров пьеса «Аристократы», по первому названию «Перековка», где наглядно можно было увидеть, как благотворно действует на уголовников и бывших кулаков строительство Беломорско-Балтийского канала. Отпетый уголовник Костя-капитан и деклассированная Сонька, вкусив радость созидательного труда, к последнему акту перековывались в превосходных во всех отношениях граждан, навсегда покончив с асоциальным прошлым. И этих «бывших» опять репрессировать? Но Постановления пишутся не для обсуждения. И вот уже 30 июля Нарком внутренних дел Николай Иванович Ежов подписывает приказ № 00447, где детально изложено, что и как надо делать во исполнение Постановления. В Ленинград к комиссару госбезопасности I ранга Леониду Михайловичу Заковскому, человеку свежему, недавно переведенному из Белоруссии, приказ Наркома Ежова поступил 31 июля, и уже 5 августа началась операция «по репрессированию бывших кулаков, уголовников и т. д.»

Ответственным за исполнение приказа было назначен совсем недавно введенный в ранг первого заместителя наркома внутренних дел комкор I ранга Фриновский Михаил Петрович. Вообще-то «фрины» это, как известно, жгутоногие пауки. Была ли красивая фамилия Михаила Петровича природной, или это был его псевдоним еще из уголовного прошлого, история умалчивает. Зато история хорошо помнит, как, исполнив ответственное задание, Михаил Петрович пошел на повышение, стал Наркомом Военно-Морского флота. Флотоводцем он отродясь не был, хотя, в свое время, инспектировал речные суда на Амуре. А вот знающие люди говорят, что якоря и русалки, вообще богатейшая татуировка на теле комкора, были живым напоминанием о лихой и бесшабашной юности. Военно-морским министром комкор I ранга Фриновский не оставил по себе следа ни на море, ни в памяти военных моряков, только пополнил собой скорбный список очень больших военачальников, погибших перед войной. Адмиральского звания т. Сталин ему давать не стал, так и ходил нарком по Военно-морскому наркомату во френче и в галифе среди одетых в кители и клеши подчиненных. Видимо, т. Сталин не забыл, что имеет дело с бывшим уголовником, подлежащим мерам, предусмотренным июльским Постановлением ЦК и Совнаркома. Арестованный в конце рабочего дня 6 апреля 1939 года наставник флотоводцев и комкор после долгих запирательств и увиливаний чистосердечно во всем признался и 4 февраля 1940 года был расстрелян одновременно со своим бывшим руководителем, Генеральным комиссаром госбезопасности в прошлом и Наркомом водного хозяйства в настоящем, Николаем Ивановичем Ежовым.

На Мурмане, как оно и бывает в провинции, все начиналось с задержкой, с раскачкой, неторопливо, но уже в сентябре и Териберка и Терский берег первыми рапортовали об успешном начале операции. В Мурманск стали доставлять выявленных элементов.

Именно в это время в Ловозере появился новый начальник РО НКВД орденоносец Иван Михайлович Михайлов. Трудно ему было с ходу включиться в большое дело, времени на оглядку, на раскачку было совсем мало, даже его и не было вовсе. К этому времени проворные коллеги уже сгребали по верхнему слою граждан, поругивавших советскую власть и местное начальство, разного рода жулье, или тех, кто запятнал свою биографию даже отдаленным членством в контрреволюционных партиях, не говоря уже о вольной, или не вольной, службе в Белой армии.

Прибывшая на помощь бригада следователей НКВД из Ленинграда на конкретных примерах учила, как надо искать и разоблачать врагов. Тыкали носом в личные дела, учили видеть темные пятна в биографии, а если их там не было, то учили находить их в повседневной жизни, в быту и на работе. Выявляли тех, кто бывал за границей или встречался с теми, кто там бывал, или пас оленей, долгое время не признававших государственной границы Советской России с Финляндией и Норвегией.

8. У камелька о странностях прогресса

В свои полные двенадцать лет больше всего в жизни Светозар любил сидеть рядом с отцом и мамой перед горящей печкой, потрескивающей смолистыми дровами.

Разъезды Алексея Кирилловича по тундре, командировки, и в Москву в Комитет Севера, на углу Воздвиженки и Моховой, и в Ленинград, в Комитет Севера, и в Петрозаводск, вошедшие в практику бесконечные вечерние совещания, да и дежурства Серафимы Прокофьевны в родильном доме, а то и крепкие холода, заставлявшее истопить печь уже днем, а еще и гости, лишали Светозара любимого вечернего сидения с родителями у печки, перед открытой дверцей топки.

Усаживались после того, как прогорала первая закладка дров, печь уже дышала легким жаром, и на груду раскаленных углей и не прогоревших головешек закладывали еще четыре-пять поленьев.





Светозар подтаскивал к печке два венских стула, предназначенных для Серафимы Прокофьевны и Алексея Кирилловича, его же место было внизу, на полу, между ними, на маленькой скамеечке, специально построенной отцом. Мальчик смотрел в огонь, лицом чувствуя игру огненных всполохов, а плечами и спиной тепло тел отца и матери.

Иногда отец просто читал вслух. Особенно Светозар полюбил не один раз прочитанную «Черную курицу».

Но особое удовольствие доставляло самому Алексею Кирилловичу чтение новой в его собрании саамской сказки, привезенной с дальних погостов. Возвращаясь из поездки, голодный, продрогший, объявлял с порога, вытряхивая снег из промерзшей дохи: «А что я привез!» Это означало только одно – новую сказку. «Матрехин, возница, вот уж ни как не ожидал, такой молчун, а тут вдруг сказкой подарил. Видно, настроение было хорошее. Прямо в санях и записал». Записывал Алексея Кириллович сказки на том диалекте, на каком ему их рассказывали, в надежде опубликовать со временем вместе с переводом и текст оригинала, на Кильдинском, или Бабинском, или Нотозерском, или Терском наречии, а то и на говоре Екостровских лопарей, близком к Кильдинскому диалекту, но все-таки со своей краской. Кстати сказать, как раз в своем докладе, прочитанном в Комитете языка, Алексей Кириллович убедительно развеял заблуждение относительно Екозерского говора, который совершенно неосновательно относили к Бабинскому диалекту, в то время как он плоть от плоти Кильдинского.

Когда рассаживались у печки на своих привычных местах, сначала все сидели молча. Жар из открытой топки, как жертвенный огонь, и согревал, и очищал мысли и душу от будничных забот. Отсветы живого пламени чуть румянили щеки, освещали их лица и зажигали огоньки в глубине глаз. Такими похожими друг на друга их никто никогда не видел.

Светозар всей полнотой своей страждущей души просто вкушал счастье, прижимался к родительским коленам и ждал, когда отец начнет рассказывать.

Серафима Прокофьевна смотрела на живую пляску огня, на языки огня в печке, вздрагивала от револьверного, как ей казалось, треска сосновых дров, боялась, что выскочивший уголек попадет сыну в лицо, и думала о том, что именно этот огонь выжигает в ней память о первой жизни, о первом замужестве, таком тяжелом, перегруженном и подлинными невзгодами и ненужным повседневным вздором. Ей уже начинало казаться, что она вспоминает какую-то чужую жизнь.

Это был тот самый отдых в конце пути, о котором ей говорил Алдымов, согревая своим телом в холодной теплушке. И как хорошо, что тогда, тринадцать лет назад, в свои тридцать семь, она не утратила способность любить, не испугалась быть любимой.

Лишь встретив Алексея Кирилловича, она узнала, что мужчина в жизни женщины это не тягостное испытание, не испытание пределов терпения. Этот немолодой ученый с вздыбленной густой шевелюрой и аккуратно выстриженными округлыми усами и бородкой, прикрывавшими свежее, не по годам молодое лицо, казалось, не прилагая никаких усилий, умел оградить ее от всех житейских трудностей и забот. Занятый выше головы, сначала в мурманском Губплане, потом в краевом музее и множестве каких-то комиссий, он умудрился взять ссуду и уже на второй год их общей жизни приступил к строительству вот этого дома на каменистой улице Красной, расположенной на второй береговой террасе, если считать от залива. Еще со времен бурного заселения города в начале 20-х годов это место, откуда был виден весь Мурманск, расползшийся вдоль берега, именовалось «колонией». Дом вырос, словно сам собой. Год прожили в вагоне, прямо на станционных путях, а после рождения Светозара в тесной комнате в переполненном бараке. Пеленать сына приходилось, согревая своим дыханием самодельный шалаш из одеял, на подобие саамской кувасы, так было холодно. После всего, что пришлось перетерпеть, свой дом казался просто дворцом. А главное, печь! После вагонной буржуйки, источавшей кислый запах тлеющего каменного угля, злосчастной американской «керосинки» и чадящей плиты в бараке, печь, согревавшая разом весь дом, была истинным чудом, никакого дыма, и хватало всего пары небольших охапок по пять-шесть поленьев на то, чтобы в умеренные морозы в доме два дня держалось тепло.