Страница 2 из 15
А дорог таких в нашем округе насчитывалось немало. Они уходили туда, где кукуруза вымахивала выше любого фермера, где под маленькими навесами на прилавках из клееной фанеры продавались помидоры и кабачки-цуккини, которые к августу вырастали огромными, точно бейсбольные биты. Поскольку их никто не покупал, дети любили колотить ими о стволы деревьев, чьи кроны образовывали негустой лесной полог. Как говорила моя мать, цуккини хороши лишь маленькими, пока не отпали цветки.
Округ Монтгомери представлял собой многие акры ферм и лесов, откуда брала начало широкая дорога, вдоль которой шли ряды мастерских по ремонту всякой авторухляди, пиццерии, магазины уцененной электроники, мини-моллы с отвратительной китайской едой навынос и парикмахерские в стиле унисекс. Продравшись сквозь все это, вы наконец прибывали в Лангхорн, образцовый городок, известный своим колледжем – домом с парадным крыльцом и веерообразным окошком над дверью, неохватными, точно бочки, дубами по обочинам, азалиями весной и гортензиями летом, горами опавшей листвы осенью. Имелся в Лангхорне обувной магазин, набитый практичной обувью на плоском ходу, и ювелирный, где в витринах лежали груды перстней-печаток. Пожилая чета Дуайн: Изабель и Дин – держали книжную лавку. Удалившись от дел большого города, супруги почти не консультировались со справочником печатных изданий, поскольку и так знали все, что происходило в книжном мире, как и прочие обыватели Лангхорна, которые были в курсе всех событий своего маленького мирка.
Тюрьма находилась за пределами «настоящего Лангхорна» (именно так всегда здесь говорили: «настоящий Лангхорн»). И вы всегда понимали, кто живет на обсаженных дубами улицах, а кто – в хибарах и трейлерах за городской чертой. Рядом с тюрьмой находились склады, заправочная станция, супермаркет и магазин рыболовных снастей.
Полицейский Скип, сыгравший одну четверть единственной игры в выпускном классе, вечером явился проведать меня, потому что беспокоился, не плачу ли я от страха и одиночества. Боялся, что я слетела с катушек, ведь я сидела в тюрьме уже четыре часа, но мой отец до сих пор не приехал, чтобы внести залог и сказать: «Тяжелый выдался денек, дорогая?» – в этой своей манере, которая заставляла немногочисленных моих подружек сходить с ума по его голубым глазам, очаровательному изгибу брови и афоризмам. Доставив меня в тюрьму, полицейские ждали, что вот-вот распахнется дверь, ворвется отец и грозно спросит: «Могу ли я поинтересоваться, какого черта?» Мой отец председательствовал на кафедре английской литературы нашего колледжа и прославился своими англицизмами, которые приходились особенно кстати, когда он произносил речь в Женском клубе Лангхорна или в Епископальном книжном клубе на тему «Дэвида Копперфилда» (второстепенная книга, Эллен, просто детская; «Холодный дом»[3] для их мозгов слишком сложен) или «Гордости и предубеждения»[4]. Когда я была помладше, отец, бывало, называл меня малышкой Нелл, а мама иногда звала Элли.
Поскольку отец не приехал, чтобы внести за меня залог, юный полицейский явился проведать напуганную девушку, которую ожидал увидеть в камере, и явно изумился, обнаружив меня спящей под флуоресцентными лампами: колени подтянуты к груди, щека покоится на сложенных, как для молитвы ладонях (по крайней мере, так он потом рассказывал корреспонденту «Трибюн»).
Я увидела статью после того, как мой брат Джефф и миссис Форбург решили, что мне пойдет на пользу, если я узнаю, что говорят в городе. «Шокирован» – так описывала газета состояние Скипа. «Не поверил собственным глазам» – так, по их словам, он себя чувствовал. Скип сказал, что в школе я всегда держалась холодно, с ощущением собственного превосходства и уверенности в себе, и был прав, а еще добавил, будто я очень умная, и в этом тоже не ошибся.
Но кое в чем Скип был умнее меня, поэтому знал, что в тюрьме девушка, едва достигшая возраста, чтобы называть себя женщиной, дабы придать себе важности, просто обязана сходить с ума от страха и адреналиновой атаки и всю ночь не смыкать глаз, особенно девушка, заключенная под стражу по обвинению в убийстве собственной матери.
И вот он обнаружил меня спящей, со слабой улыбкой на губах.
Вы могли видеть эту улыбку на фото, которые они сделали на следующее утро, уже после того, как я появилась в суде, где меня обвинили в преднамеренном лишении жизни Кэтрин Б. Гулден, а вот судебная художница не сумела ее схватить, когда рисовала меня сидевшей рядом с адвокатом, назначенным мне судом, от бледно-голубой рубашки которого в маленьком душном зале нестерпимо несло потом.
Я помню, как меня преследовала мысль: обвиняемый, которого защищает тип в бледно-голубой рубашке, да еще с короткими рукавами, заранее обречен. «И упекли ее в тюрягу, – думала я про себя. – И срок вышел долгий».
Уже ближе к вечеру, когда на торговый центр, что напротив муниципалитета, легли тени и когда наконец за меня был внесен залог – десять тысяч долларов наличными и закладная на четырехкомнатный особняк с оборудованным подвалом, – когда я покидала тюрьму округа Монтгомери, эта сопровождавшая мой сон улыбка по-прежнему блуждала на лице: этакий кривой полумесяц повыше моего острого подбородка и пониже моего же острого носа.
На первой странице «Трибюн» я красовалась с улыбкой Моны Лизы: темные волосы заплетены в косу и убраны со лба; надменный «вдовий пик» (то есть треугольный выступ волос на лбу); бушлат поверх мешковатого белого свитера и грязных джинсов да едва заметная полоса грязи на щеке. И я знала, что даже те немногие, кто продолжал меня любить, теперь посмотрят и подумают: вот она, роковая спесь Эллен, которая может улыбаться в худший момент своей жизни.
Кое-кто действительно так и говорил, в последующие дни, но я никак на это не реагировала. Да и что я могла сказать? Стоило мне появиться на публике, как кто-нибудь выскакивал мне наперерез, тыча в лицо объективом фотоаппарата: ни дать ни взять ритуальная маска на вражеском лице. Я только и слышала, что голос в собственной голове – высокий такой, – который снова и снова повторял: «Улыбнись фотографу, Элли. Ты такая хорошенькая, когда улыбаешься».
Говорила моя мать, которая оживала у меня в мозгу, перекрикивая и Бекки Шарп, и Пипа, и мисс Хэвишем, и всех прочих вымышленных людей, которых я с помощью отца давным-давно научилась ставить куда выше, чем живых, из плоти и крови. Мама говорила, а я слушала, потому что боялась, что иначе ее голос постепенно затихнет совсем; мимолетное видение сожмется до крошечной искорки и погаснет, исчезнет навеки, как фея Динь-Динь, когда ей никто не хлопал. Я слушала мамин голос, потому что любила ее. Пока мы были вместе, мама почти ни о чем меня не просила, так что я хотела сделать для нее хотя бы эту малость – запомнить, что надо улыбаться в камеру.
В конце концов я всегда делала так, как просила мама, даже если приходилось делать это скрепя сердце. Мне опротивел и кислый запах ее тела, и волосы цвета соломы в щетке, и судно у постели, и умывальник, и таблетки, которые нужно было ей давать, чтобы не кричала, чтобы не извивалась и не билась, точно форель на берегу, когда поднимаешь ее на остром крючке и жабры трепещут в агонии.
Я старалась исполнять все это и не кричать, не плакать: «Я умираю вместе с тобой», – но мама знала, чувствовала это, и в частности поэтому лежала на кушетке в гостиной и беззвучно плакала. Слезы придавали ее желтовато-серой коже, туго обтягивавшей кости черепа, глянцевитый оттенок плотной ткани, которую она раньше пускала на мебельные чехлы, или старых абажуров, которые она расписывала цветами, чтобы потом украсить мою комнату. Я старалась устроить маму со всеми удобствами, исполнять ее желания – все, кроме того, последнего.
Что бы ни говорили полицейские или окружной прокурор, что бы ни писали газеты, во что бы ни верили люди – и верят до сих пор, много лет спустя, – правда заключается в том, что я не убивала свою мать, о чем теперь сожалею.
3
Роман Ч. Диккенса (1812–1870).
4
Роман Д. Остен (1775–1817), в котором реалистически показаны быт и нравы английской провинции с мастерством психологического анализа.