Страница 2 из 10
ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. Зато теперь никто не сможет обвинить меня в отсутствии юмора. У меня его столько, что хоть ложкой черпай! Даже страшновато становится, как его много. Надо бы часть раздать бедным и нищим. И, как говорил Себастиано, фаготист из оркестра: «Почему я не СЕБАСТИАН БАХ, а Себастиано ВЕЗАЛЛИ?» Любопытно было бы и на самом деле при жизни познать самого себя.
Однако это холодное античное любопытство и погубило беднягу ВЕЗАЛЛИ, который совершенно замучил себя безнадежными вопросами, почему-де он не великий полифонист, а самый заурядный фаготист, выдувающий чужую музыку из своей унылой прямой трубы.
Обычно мы сидели в оркестре рядом, и, скосив глаза, я мог наблюдать, как во время концерта итальянец мучился своим проклятым вопросом, при этом старательно надувая щеки и буйно наливаясь кровью по всему полному, бритому патрицианскому лицу… Ах, что там говорить о Себастиано – с ним было все более или менее ясно, ему еще бабушка говорила, что он хотя и тихоня, слабохарактерный Дристуччи, но очень завистливый мальчик и что он когда-нибудь умрет от того, что его сосед по квартире выиграет в лотерею полбиллиона лир.
Меня волнуют до сих пор судьба и загадка ТАНДЗИ, юноши с третьего этажа нашей лечебницы, куда его при мне перевели с первого этажа. Там, на первом, за железными решетками ревели и вопили буйнопомешанные.
ВЕЗАЛЛИ. Кто смеет трогать мою бабушку? Она была аристократка, графиня, она была красавица, необыкновенная красавица, известная всему Риму. Понятно вам? Она любила земной мир, несмотря на все его несовершенство, любила человечество и поклонялась его культуре! И не могла бы она ничего сказать про меня плохого, моя бабушка РАФАЭЛЛА, и бранных слов в жизни никогда не произносила.
РАФАЭЛЛА. Была красавицей в молодости, да. А к старости стала похожа на сморщенного шимпанзе. Ну, это случалось с каждым. Смешно вспоминать, но какая у меня была кожа на лице, на груди, на ляжках – и каким все это стало к семидесяти годам!
ВЕЗАЛЛИ. Моя бабушка умерла восьмидесяти лет и лежала в гробу, поражая всех величественной красотой. Она была настоящей женщиной, божественной, как праматерь ЕВА, – и в глубокой старости моложава, свежа, словно цветущая девушка.
РАФАЭЛЛА. Ты хотел сказать, наверное: словно старый сморщенный чулок. И умерла я, дурачок мой, не в восемьдесят, а как раз в семьдесят. И лежала в гробу, поражая всех не величественной красотой, а смертной жутью, потому что выглядела, несмотря на все ухищрения гробовщика, как олицетворение самой смерти. Впрочем, этого я уже видеть не могла, слава Богу, и поэтому воспоминания мои плывут, уплывают вовсе в другие моря и заливы. И вот что, дитя мое! Довольно много времени провела я на свете, будучи красавицей со старательно выпученными глазами, с огромными, словно наклеенными, ресницами, которыми, казалось, я боялась лишний раз хлопнуть, чтобы не обронить их, – и никто на свете не знал, так и не узнал, что всю жизнь изо дня в день, где-нибудь во время обедов в траттории на виа Каммози или в шикарных ресторанах на набережной Тибра, в автомобиле мужа, на вилле любовника, на модном вернисаже, на опере в «Ла Скала», в доме ли матери, в собственном ли доме, в супружеской спальне, готовясь ко сну и заплетая на плече косичку, – я всегда уносилась душой куда-то далеко, так далеко, что и дороги туда никто не знал.
Я переживала о судьбах людей, которых никогда не встречала, никогда бы и не встретила, проживи я на свете хоть тысячу лет… Это особенность такая была во мне, о которой никто не знал. Странность, старательно скрываемая от чужих глаз. Необнаруженная причуда. Неизобличенная блажь. Благоглупости, одним словом. Но благодаря этому моя жизнь на земле приобрела хотя бы некоторое таинственное неземное свечение.
…Вот ТАНДЗИ какой-то. Сумасшедший японский юноша. Ведь ты знал его, кажется? Ты, кажется, подружился с ним, когда был в Японии, не так ли?
ВЕЗАЛЛИ. Нет, это не я. Это валторнист Редин, русский, – о мальчике рассказывал мне он, когда я навещал его в психиатрической лечебнице. Он давал мне послушать магнитофонные кассеты с записями этого японского вундеркинда. Оказывается, юный японский псих был гениальным пианистом. На почве музыки у него и поехала крыша. Господин же русский музыкант свихнулся на том, что вроде бы потерял чувство юмора. А было ли ему что терять, вот вопрос.
ТАНДЗИ. Кажется, я встретился с русским музыкантом, когда мне было двадцать два года. Я тогда учился в университете Васеда на русском отделении. Эта встреча в психиатрической лечебнице была для меня настоящей удачей! Мы говорили по-русски, я мог практиковаться с ним в разговорном языке. Он закончил консерваторию по композиторскому классу, но почему-то не стал сочинять музыку, а стал валторнистом. Мне он объяснил, что это вышло из-за сильно развитого у него в молодости чувства юмора. Ему было смешно, говорил он мне с грустным, даже тоскливым видом, что валторнисты надувают щеки, выпучивают глаза и вместе с тем извлекают из своих инструментов такие замечательные музыкальные звуки. Романтические, говорил он, гулкие, напоминающие далекое лесное эхо.
РАФАЭЛЛА. Ты ведь был, мой мальчик, я слышала – гениальным музыкантом?
ТАНДЗИ (болезненно вскрикивает). Что вы! Я был всего лишь маленький больной человек!
РАФАЭЛЛА. Но говорили, что уже в шесть лет ты замечательно играл клавирные сочинения Баха.
ВЕЗАЛЛИ. Да, именно так и говорил ОБЕЗЬЯНА РЕДИН…
ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. Не просто замечательно играл – играл изумительно, красиво, глубоко, как большой музыкант. Это было не просто исполнением талантливого вундеркинда, это было игрой зрелого мастера…
РАФАЭЛЛА. Неужели! Милый ТАНДЗИ, как это тебе удавалось?
ТАНДЗИ. Не знаю, мэм… Но я тогда почему-то мог это делать.
РАФАЭЛЛА. И какие же из сочинений Баха ты играл, мой мальчик?
ТАНДЗИ (смущенно). Я играл почти все известные клавирные произведения Баха. В шесть лет я играл «Английские сюиты», «Хорошо темперированный клавир», «Двухголосные инвенции», «Французские сюиты»… В десять лет солировал на клавесине в «Бранденбургских концертах»… Я играл только музыку Баха, графиня…
ВЕЗАЛЛИ (грустно). Меня всегда удивляло, почему я не СЕБАСТИАН БАХ, а СЕБАСТИАНО ВЕЗАЛЛИ.
Этот мальчишка в шесть лет играл почти всего Баха… Мыслимое ли дело? Нет, все же я не представляю, как можно было передать полифонию Баха, если тебе…
РАФАЭЛЛА (перебивая). Ах, Себастиано! Сейчас ведь речь идет не о тебе! С тобою у меня все ясно, ты был мой любимый внук, и путь к разгадке твоей души отнюдь не был для меня таинственной дорогой в Эльдорадо, которую так никто и не смог отыскать. Ты был у меня Дристуччи, большой любитель громко пукнуть, и это твое музыкальное увлечение также началось примерно в шесть лет. Но вот незадача – озорник, притворяшка, тщеславный малый, ты, желая удивить всех, уж так старался, что пукал нечисто, так что частенько марал трусы. И когда твоя родная мать или я, раздевая на ночь, изобличали тебя в постыдном неряшестве, – как ты отвечал? Ты принимался хныкать и говорил, что у тебя весь день болел животик и был понос… Словом, с тобой было все ясно. Но в отношении ТАНДЗИ мне неясен один момент: во сколько же лет он начал заниматься музыкой, если уже в шесть играл АНГЛИЙСКИЕ СЮИТЫ Баха?
ТАНДЗИ. Говорили, что с двух лет.