Страница 2 из 12
Список адресов и поручений был достаточно длинным, и редактор с удивлением отметил, что Ш. не записал ни одного из поручений на бумаге. Редактор был готов сделать выговор невнимательному подчиненному, но Ш. по его просьбе в точности повторил все, что ему было задано. Редактор попытался ближе разобраться, в чем дело, и стал задавать Ш. вопросы о его памяти, но тот высказал лишь недоумение: разве то, что он запомнил все, что ему было сказано, так необычно? Разве другие люди не делают то же самое? Тот факт, что он обладает какими-то особенностями памяти, отличающими его от других людей, оставался для него незамеченным.
После чего уже и сам Лурия смог наглядно убедиться: у Ш. действительно память была аномальной – он помнил все.
Сперва невропатолог предложил Ш. ряд слов, потом ряд чисел, а затем и ряд букв, которые он медленно читал или показывал пациенту в письменном виде. Ш. внимательно выслушивал или читал то, что ему предлагали, а потом в идеальном порядке воспроизводил все по памяти.
Это было похоже на чудо или фокус.
Тогда Лурия попробовал усложнить задание, но результат был снова такой же: пациент закрывал глаза (или смотрел в одну точку), потом, когда ряд в семьдесят слов или чисел заканчивался, делал паузу, мысленно проверял в памяти услышанное, а затем без ошибок воспроизводил весь этот длинный ряд.
Надо сказать, это была не единственная их встреча, за ними последовал еще ряд сеансов. Причем некоторые сеансы были разделены годами.
Результаты эксперимента были ошеломительны.
Оказалось, что память Ш. не имеет ясных границ не только в своем объеме, но и в прочности удержания слов. Опыты показали, что он с успехом – и без заметного труда – может воспроизводить любой длинный ряд слов, данных ему неделю, месяц, год, много лет назад. Некоторые из таких опытов, неизменно кончавшихся успехом, были проведены спустя 15–16 лет (!) после первичного запоминания ряда и без всякого предупреждения. В подобных случаях Ш. садился, закрывал глаза, делал паузу, а затем говорил: «Да-да… это было у вас на той квартире… вы сидели за столом, а я на качалке… вы были в сером костюме и смотрели на меня так… вот… я вижу, что вы мне говорили…» – и дальше следовало безошибочное воспроизведение прочитанного ряда.
Как жаль, что Пруст не знал ничего об этом пациенте.
Это даже не постоянно – во вклеиваемых листах-гармошках – разрастающаяся книга. Это не свежие порывы ветра, не нежилой запах комнат, который вызывает череду ассоциаций-воспоминаний. Запах и порывы – это то, что может нас заставить заплакать от нежности и умиления. Голова же Ш. была какой-то адской бесперебойно работающей ЭВМ. Которая различала еще и синестезические переживания. Господи, за что ему это все? Так много?
«От цветного слуха я не могу избавиться и по сей день, – пожаловался однажды Ш. своему невропатологу. – Вначале встает цвет голоса, а потом он удаляется – ведь он мешает… Вот кто-то сказал слово – я его вижу, а если вдруг посторонний голос – появляются пятна, вкрадываются слоги, и я уже не могу разобрать…»
Руководителю Лурии Льву Семеновичу Выготскому необычный пациент однажды заметил: «Какой у вас желтый и рассыпчатый голос». – «А еще какие голоса бывают?» – спросили его. «Бывают люди, которые разговаривают как-то на разные голоса, многоголосо, – ответил Ш. – Это уже целый букет, цветовая композиция. Такой голос был у покойного С.М. Эйзенштейна, как будто какое-то пламя с жилками надвигалось на меня».
(Интересно, что он сказал бы про голос Сологуба – которого по понятным причинам знать не мог. Голос у Сологуба был монотонный, безличный, одно сплошное ду-ду-ду. Но, может быть, он там увидел бы черные или, наоборот, белые ноты?)
Но дело сейчас даже не в цветном звуке.
Подумать только: человек с обремененной космической массой ненужных сведений головой пришел к психологу, а вместо того, чтобы помочь, ему навалили в мозг еще больше цифровых и словесных рядов, которые он не в состоянии забыть. (Это еще аукнется в конце моего текста, который я тоже делаю по принципу скользящей памяти: нанизываю одну бусинку на нитку за другой.) Какая странная помощь: ты приходишь к врачу с коробкой бессмысленных лоскутков, а выходишь от него – с тремя чемоданами ненужных тебе воспоминаний. Но ты-то просил о другом. Не надо, говорил ты, никаких красных и синих строк, пусть все будет в сером туманном мареве.
Поэтому я и перестал помнить многие вещи. Я даже не про даты сейчас (их я вообще никогда не помнил), я про события.
«Я тогда был с тобой или ездил один?» – спрашиваю я.
Мне кажется, это страшное испытание – помнить все. Утяжеленный подробным обременительным даром репортер Ш. даже вынужден был усилием воли, специальным ритуалом «стирать» свою бесконечную память.
Когда Ш. понял, что больше не может всей этой груды в голове выносить, он сперва стал записывать то, что хотел забыть, на отдельные бумажки, а потом эти бумажки выбрасывал. А иногда и сжигал. Но даже огонь не мог ему тут помочь.
Однажды Ш. бросил бумажку с записанными на ней цифрами в горящую печку и увидел, что на обуглившейся пленке остались их следы. «Он был в отчаянии: значит, и огонь не может стереть следы того, что подлежало уничтожению».
И когда этот несчастный человек окончательно уже пал духом, избавление пришло к нему само.
«Я не хочу», – просто сказал он сам себе.
И внутренняя таблица вдруг перестала вспыхивать. Он прогнал свою память.
…Так вот. И я не хочу. Не надо мне помогать вспоминать. Не надо даже пытаться.
Сотру воспоминания со лба, сотру и внутри лба.
Как та женщина, которая сжигает на свечке рецепт вечной молодости.
Какой химический ингредиент шел первым? Какой там помет райских птиц мешался с пылью сухого цветка? В какой пропорции? Где нам, в конце концов, взять товарища Ш., который все это нам напомнит?
Нет его.
Он спит сейчас в своем личном раю, где нет ни цифр, ни бесконечно длинных рядов слов. Только бесцветный туман: там даже голоса перестали разноцветным огнем вспыхивать.
Ничто не стучит в его голове, никто не показывает ему мучительных таблиц.
Приходит гроза и смывает громом и ливнем все наши обиды и расставания.
Прощай, бессмертие. Прощай, бесконечная память.
Здравствуй, вечно юная бабушка и отказавшийся от воспоминаний бедняга Ш., здравствуй, освобо-жденный Пруст, здравствуй, блаженное самозабвение.
Успеть попрощаться с небывшими
Ну вот и все. Ну вот и кончилось.
Небывалая осень построила купол высокий, потом отменила. Отозвала свой приказ облакам этот купол собой не темнить. Вышел сегодня вечером – холодно, стыло, темно. Вернулся домой, через час вдруг слышу – звук. Сначала я думал, что это кровать от чужого вожделения наверху скрипит или, не дай бог, протечка от соседей. Только потом понял: это дождь. За окном идет дождь. Купол высокий прохудился. Какая кровать, какой юный секс у соседей, какая протечка? Завтра выйдем – вот она, осень.
Бабье лето отменено, всё в прошлом, поэма «У самого моря» дописана, сидит в платочке, перед ней ведро семечек.
– Почем семечки?
– Пятьдесят рублей. Вот еще огурчики. Соленые. Возьми, мужик, огурчиков. Легче будет коротать мрак и холод. А вот валенки. На зиму. От покойного Коли остались.
– Ну, давай, стрекоза, свои валенки, семечки и огурцы. Сдача-то с пяти будет?
– Давай, муравей, без сдачи.
Обернулась ахматовская осень булгаковской.
…Константин Паустовский вспоминал, как однажды Михаил Афанасьевич устроил у него на даче странную мистификацию: прикинулся перед незнакомыми людьми военнопленным немцем, идиотом, застрявшим тут, в России, после войны.
Тогда я впервые понял всю силу булгаковского перевоплощения. За столом сидел, тупо хихикая, белобрысый немчик с мутными пустыми глазами. Даже руки у него стали потными. Все говорили по-русски, а он не знал, конечно, ни слова на этом языке. Но ему, видимо, очень хотелось принять участие в общем оживленном разговоре, и он морщил лоб и мычал, мучительно вспоминая какое-нибудь единственное известное ему русское слово.