Страница 8 из 22
На трибуне коллеги Славины, друзья, знакомые сменяются, каждый добавляет свою крупицу воспоминаний. Со всей Калифорнии съехались, удивительно, день-то будничный, рабочий. Слава их всех объединял, видать, стержнем был, к нему тянулись. И, может, не случайно прощание с редким жизнелюбцем не уныло, слезно, душераздирающе. Улавливает кто-то: «Мы все стали сегодня лучше, чище, светлее, и такими нас сделал Слава».
Слово американцам, коллегам по последней работе Гуревича. Слава рассказывал во время телефонного общения, какие это замечательные ребята, относятся потрясающе к нему: он болел уже, мог в офисе максимум полдня находиться и не всю рабочую неделю, а они ему полную зарплату платили, да еще повышали. С трудом верилось – уж очень не вяжется со здешней соковыжимальной системой. «Мы звали его Слав, он был старше и мудрее нас и умел делать то, чего не могли мы. Он заряжал нас оптимизмом и энергией. На вопрос «как дела?» он всегда отвечал – «грейт!» и вскидывал правую руку. Он и в самом деле чувствовал себя замечательно, работа доставляла ему не просто удовольствие, а наслаждение…»
Худющий, с острым выпирающим кадыком американец говорит, вице-президент компании. Соответствует сказанное им облику Славиному. Говорит что-то там о технологии, о том, что без Славы не смогли бы они внедрить и половину идей, что уход Славы – огромная потеря для фирмы. Так или примерно так говорят, наверное, почти о каждом во время прощания, но американец убеждает искренностью своей и болью по поводу случившегося: Слава – уникум, без него дела у фирмы и впрямь могут разладиться.
Костя братом Славиным предупрежден: ему, гостю из Нью-Йорка, тоже дадут сказать. Но когда свое имя слышит, пульс частить начинает, так бывает, когда выпьет или нервничает. Идет к трибуне неспешной походкой, как и другие, на мгновение застывает у гроба. Это Слава – и не Слава, болезнь тронуть, изжелтить лицо не успела, но пропали ямочки, кожа на изможденных щеках и скулах натянулась гладко, словно на барабане. Слава чужим кажется, мало на себя похожим.
Делает Костя паузу и неожиданно для себя совсем не так начинает, как хотел, заранее продумывал.
– Опоздал я… – с напряжением выталкивает из себя, и очевидно становится: не надо умничать, а просто вспомнить, о чем чаще всего с живым говорил, будто Слава рядом и говорит Костя не на похоронах его, а во время застолья, и не траурную речь, а тост, пусть не веселый, не шутливый, а серьезный, но тост о здравствующем. Поволокло, и остановиться не может. Как уж выбирается Костя из словесной мышеловки c его-то неуклюжим английским, и сам не знает, но чувствует – слушают с особенным вниманием, сопереживанием. В сущности, об обыденном: о непредставимой жажде, страсти работы, целиком Славу поглощавшей, делавшей его счастливым, – ведь мало кто сказать о себе может: иду на службу, как на праздник, – и вдвойне счастливым, ибо такое состояние души присутствовало и в отторгающей подобные эмоции Америке; говорит о многажды слышанном от Славы, что прожил он замечательную жизнь и часто самому себе завидовал, сколько же совершить удалось. В общем, что хотел, то выразил, к Косте потом, на поминках, подходят, руку жмут, за «замечательное выступление» благодарят. Немного не по себе – не на собрании же держал речь и не витийствовал похвал ради, сказал, что чувствовал. А Славы-то нет…
2
А ты когда-нибудь думал, как жизнь проходила бы, если бы наоборот было все и жизнь со смерти начиналась? Представь себе. Сначала едят и пьют на твоих поминках, потом с кладбища несут тебя в дом, где все родственники в любви признаются. Потом ни хрена ты не делаешь, надоедаешь своими советами детям, внуков катаешь на коленках и старые добрые вспоминаешь времена за рюмочкой с соседом. Затем молодеешь без всяких усилий и на непыльную работу для пенсионеров устраиваешься. В какой-то момент вырастают все зубы и страсть к жене просыпается. Постепенно работа становится сложнее, твой чин – ниже, но это не очень важно. Еще через несколько лет в тебе страсть просыпается ко всем женщинам. Твоя дочь в школу идет, и не надо голову ломать над ее будущим. Ты привлекательнее становишься и можешь пол-литра выпить без закуси. Твоя жена к подруге уходит, и ты бесконечно можешь смотреть футбол под пиво с воблой. Еще через некоторое время уходишь ты с работы, чтобы в институте учиться, где сама учеба не очень важна, а представляют цель студенточки-первокурсницы и отмечание всех зачетов. Твой гастрит пропадает внезапно, возвращаешься ты домой, к родителям. Не надо самому готовить, стирать и полы подметать. В школе преподают то, что ты давно знаешь. Ты куришь в первый раз и идешь на дискотеку. Потом тебе не надо учиться, и ты проводишь дни в приятном строительстве башен из кубиков, размалевывании альбомов и поедании мороженого. Немного позже ты перестаешь бегать как угорелый, а валяешься в свое удовольствие в кровати. Каждая твоя рожа глупая умиление вызывает у людей, а к женской груди имеешь доступ круглосуточно. Через какое-то время ты туда возвращаешься, где тепло и спокойно, где нет перепадов температур и атмосферных бурь, где… Там ты проводишь девять месяцев и… умираешь от оргазма!!!
В какое время хотел бы ты вернуться, Костя? В каком времени почувствовал бы, что безусловно счастлив и желаешь находиться в нем как можно дольше? Увы, ни в каком, ни в детстве, ни в отрочестве, ни в зрелости (о старости ничего сказать не могу – покамест не дожил). Начинай перебирать: московское детство бесшабашное в самой что ни на есть центральной городской части, беготня по киношкам – «Колизей» и «Аврора» рядом, катание на «гагах» и «снегурках» по замерзшим Чистокам и летом на лодках, «казаки-разбойники» с прятанием клада или красного знамени во дворах и на чердаках Кривоколенного, Колпачного, Потаповского, Армянского, знаменитая 612-я в Девяткином переулке, где учились отпрыски привилегированных родителей из генеральского дома номер 12 по Чистым прудам, а ты, Костя Ситников, к ним не принадлежал, будучи сыном авиаинженера и медсестры, и жил на Чернышевке, в доме с аптекой в первом этаже; летом – дачный флигель на сорок втором километре Казанской дороги, который родители снимали каждый год, футбол до умопомрачения на сосновой поляне, где местные чаще всего безуспешно, пытались доказать москвичам свое преимущество, купание на «экскаваторе» – так почему-то прозвали искусственный водоем, вырытый невдалеке от секретного аэродрома, ловля майских жуков и обмен их на всякую всячину, «чижик», «ножички», лапта, городки – игры заполошной послевоенной мальчишни; взросление на лавочках в обнимку с такими же юными и неопытными подругами, от прикосновения к которых мигом сохло в горле, робкое распознавание покуда неведомого таинства; поступление по совету отца в авиационный, на факультет радиоэлектроники, учеба, «почтовый ящик» в Брянском переулке возле метро «Белорусская», куда распределился… И помчались годы, только успевай считать: женитьба, переезды с квартиры на квартиру, появление Дины, проба пера, отвергнутые сценарии, обучение новому ремеслу, и вот первые фильмы, первые приличные деньги, крепнущая решимость уйти из «ящика» на вольные хлеба, вольготная и нервная жизнь сценариста, но хочется большего, и появляются рассказы в «Юности» и «Октябре», тощий сборничек в «Московском рабочем». А потом – эмиграция (Полины затея), а дальше – совсем уж неинтересно, уныло, борьба за выживание: зловеще-издевательски звучит – выживание, а Полине выжить не удалось… Такая вот жизнь. Как у всех, наверное. Хотя не все писали сценарии и рассказы. Творчество все ж таки. Давно забытое, отставленное, только душу бередить.
Порой задумывается над этим, и внезапно казаться начинает, что прожитая жизнь – сплошная череда ошибок: делал не так, двигался не в том направлении, общался не с теми, говорил не то; начинает вспоминать, анализировать – и стыд берет, а еще злоба на себя: неужто, чудак на четырнадцатую букву русского алфавита, не понимал, не замечал, не видел? И никто не надоумил. Как же, надоумишь тебя, когда еще с юности стремишься ничьих советов не слушать, напролом прешь, лоб расшибаешь и снова упрямо прешь. Вроде не особенно склонный к рефлексии (так, во всяком случае, ему представляется), не может Костя перебороть себя – нет-нет и возникает свинчивающее его, как гайку, ощущение одной огромной непоправимой ошибки. В чем она, не может уразуметь, пробует разъять на составные – и странно, получается, что вовсе и не ошибки это, а правильные ходы, поступки, действия, и нечего огород городить по поводу них. Гнать глупые мысли, забыть – вот что надобно. Однако полностью, окончательно избавиться от навязчивого, волю парализующего состояния, изгнать из души само понятие – ошибка, убедить себя раз и навсегда: не было никаких ошибок и не будет – не в его силах.