Страница 7 из 22
А боролся он яростно несколько лет, с того момента самого, как проморгавшие болезнь доктора самое страшное признали – канцер.
С невесть откуда взявшегося покашливания началось. Рентген ничего настораживающего не показывал. Кашель усиливался. Верный себе, неистово и самоотреченно работавший в молодой амбициозной нефтяной фирме, не желал Слава тратить золотое время на эскулапов, в чьих талантах давно, как и большинство американцев, разуверился. Без приборов они ровным счетом ничего не стоят, а тесты говорили: все окей. Лишь под давлением жены пошел-таки к пульмонологу и словно бы между прочим обронил: мать его умерла от рака легких, отец – от другого вида опухоли. Тогда наконец взялись за него всерьез. Но – поздно.
И, однако, сотворил Слава чудо. После операции и «химии» сам подыскивал себе лекарства для усиления иммунной системы.
Доктора разводили руками, Слава уговаривал, настаивал, требовал – и добивался. Сражался с болезнью он с отчаянной решимостью и верой в продление отпущенных ему лет. Сколько еще суждено прожить, не знал, однако жертвовать не хотел ни дня, ни часа. В осмысленных его действиях не было и намека на обреченность. Последние полтора года поддерживало необыкновенное, им самим придуманное средство. Работал Слава по четыре часа в день, на фирме на него молились. Знал и умел он, бывший бакинский ученый, доктор наук, то, что американцы не знали и не умели. Но вдруг лекарство перестало действовать. Замены не нашлось…
Все это узнавал Костя по телефону. Звонил он Гуревичу из Нью-Йорка пару раз в неделю, или тот звонил сам. На вопрос о самочувствии отвечал Слава исчерпывающе-коротко: «Боремся», подразумевая неуместность расспросов. В последнее время не мог Слава долго говорить, нутряно кашлял, задыхался, было слышно, как сплевывает мокроту, давалось ему каждое слово с трудом. Лишь однажды изменил своему правилу не касаться темы этой.
– Помнишь, Костя, у Сельвинского… «Смерть легка, как тополевый пух. А то, чего мы страшно так боимся, то есть не смерть, а ожиданье смерти». Кажется, я правильно процитировал. Впрочем, за абсолютную точность не ручаюсь, но смысл такой. Как тополевый пух… – повторил и зашелся кашлем.
Познакомились они на Ислочи, в писательском Доме творчества. Когда это было?.. Кажется, в восемьдесят восьмом, в сентябре. В последние годы нередко бывал Костя в Белоруссии. Нравились места здешние, небогатые, затерянные – не глухомань, но все ж. И потому путевку купил именно в этот Дом творчества. Союз кинематографистов помог, у него с Литфондом хорошие отношения установились. Заканчивал Костя рассказы для сборника, первого и, как оказалось, единственного, имелся договор с издательством, сроки поджимали, вот и приехал поработать. Слава с женой позже появились. Увиделись в столовой, с первого общения понравились друг другу и совместные прогулки в окрестностях начали. Слава любил в писательских домах бывать, любым санаториям их предпочитал, а путевку достать в непрестижную Ислочь, вдали от моря и крымско-кавказских прелестей, для него, известного в Баку ученого, не составило особого труда. Словом, провели вместе две последние недели, потом Костя в Москву уехал, а Слава остался.
Гуревич отменным ходоком оказался и уматывал долгоногого Костю, хотя тот помоложе был. Гуляя в лесу, видели следы домчавшихся сюда чернобыльских ветров: огромные, с голову младенца, грибы, иссохшую листву берез и осин, а в огородах обочь леса метровый укроп и буйно растущую картофельную ботву. Слава с собой счетчик Гейгера привез – знал, куда едет, ежедневные замеры, однако, удивительную картину давали: количество микрорентген было в норме. Откуда же метровый укроп?
– Очень мало знаем мы о радиации, а то, что знаем, не вполне объяснимо, – размышлял Слава. – Скажем, пожилые люди в отличие от детей порой к этой гадости невосприимчивы.
Не предполагали тогда, насколько прав был Слава: уже в Нью-Йорке вычитал Костя в русской газете про крестьянку, дожившую в чернобыльской зоне до 124 лет.
А пока регулярно ходили в близкий Раков за молдавским «Каберне», целебные свойства, говорят, имевшим. Вино по этой причине в больших количествах завезли, несмотря на охватившую страну антиалкогольную истерию.
Вспомнилось все это у входа в часовню, где вот-вот панихида начнется. Не успел проститься со Славой, опоздал на три дня. Специально приурочил поездку в Сан-Франциско – и вот… Сердцем чувствовал – надо спешить, и не успел. Всего-то три дня.
А народ все прибывает, человек сто уже, не меньше. Никого Костя не знает, кроме Славиной жены. Решил не докучать разговорами. Люди кучкуются, объединяются в группки по принципу знакомств, некоторые курят, говорят вполголоса, что моменту приличествует. Американцы отдельно, семеро мужчин и две женщины. Не смешиваются с остальными, разговоры непринужденно ведут, пересмеиваются, будто на «парти», а не на панихиде. Что-то все-таки такое в них, что пониманию русскому недоступно. Переходит Костя от одной группки к другой, в разговоры вслушивается. За редким исключением, Славу знали они, как Костя уловил, последние двенадцать лет, ровно столько, сколько он в Америке, а многие и того меньше. Он же хранит то в себе, чего не знают Славины друзья и не могут знать, хочет поделиться, но не представляется возможности. Не будет же вмешиваться бесцеремонно в беседу незнакомых людей. А представься возможность, расскажет, например, об их дискуссиях на Ислочи относительно эмиграции, которой тогда полстраны бредило, несмотря на обещания горбачевские социализм построить с человеческим лицом и прочие заманчивые, маячившие на горизонте перемены. Слава был категорически против отъезда. Ни в коем случае, никогда. «Большинство работает, чтобы жить, я живу, чтобы работать. Поверь, Костя, не слова это, это моя суть. Разве смогу реализоваться в Америке? Язык, возраст, ну и прочее». Костя соглашался: уезжать нельзя. Ну что, например, делать в Штатах такому, как он? Русский язык для него не только средство общения, это государство его, религия. И как один его коллега на вопрос ответил, хочет ли эмигрировать: «Зачем? Мне и тут плохо».
И вот в начале октября девяностого звонит Слава. Неожиданно. «Я в Москве, давай увидимся…» Встречаются у памятника Пушкину. Слава объявляет, что приехал в американское посольство. Эмигрирует с женой и сыном. Выглядит озабоченным, неулыбчивым, ямочки на щеках дивные пропали или незаметнее стали. Говорит о бакинских событиях, убийствах, крови, насилии, попустительстве армии.
– Сегодня армян режут, завтра за нас возьмутся. Как в том анекдоте с точностью до наоборот. Мне стыдно за мой город, не представлял, что массовое озверение возможно…
Улавливает Костя обрывок разговора рядом стоящих. Тоже о Славе, притом то, чего он не знает. Почему-то Слава никогда не рассказывал. «Фамилия мамы Иванова была. Да, Представьте себе. Слава пришел получать паспорт и заявил: беру фамилию отца и национальность – еврей. Офицер-паспортист своим ушам не поверил, пытался Славу переубедить: «Ты сам не понимаешь, как тебе будет нелегко жить. А Иванов, да еще русский – совсем другое дело». Слава все понимал и тем не менее сознательно стал евреем». Вот, оказывается, как оно было. Русскому понять еврейские проблемы нелегко, надо в чужой шкуре побыть. Сколько раз Костя с женой обсуждал тему эту, не во всем соглашался с Полиной, но в главном сходился: антисемитизм еще и тем страшен, что рождает в евреях комплексы, ощущение ущербности… Со Славой, слава богу, такого не произошло.
Открытый гроб с телом того, кто еще несколько дней назад был живым, дышащим, чувствующим боль, страдающим, тоскующим, прощающимся и всяким другим Славой Гуревичем, в глубине часовни стоит, за рядами скамеек. Рядом – маленькая трибуна. Выступающие мимо гроба проходят, задерживаются на секунду-другую – и на трибуну, она происходящему церемониальный оттенок придает. Единственно, кто не с трибуны говорит, а из прохода в первом ряду, – младший Славин брат. Не похож на него совершенно, с линиями рта, жестко очерченными, и глазами, странно скользящими мимо собеседника. Открывает прощание и потом объявляет берущих слово. Говорит Славин брат умно, проникновенно; Костя, помимо воли, по привычке, всегда мысленно услышанное редактирующий, замечающий неточность, наигранность, фальшь, не может ни к чему придраться. Особенно проняло, когда брат Славы произносит долгую фразу молитвенную: «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе, каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если Волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европы, а также, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я один со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе». Не уверен Костя, что все люди вокруг вспомнят, откуда доносится фраза-молитва, а он хорошо знает ее по роману известному.