Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 186

Только как-то за юртой в снегу нахожу я разбитую керосиновую бутылку, приглядываюсь, а одна стена у нас вроде бы закопчена. Юрта льдом обмурована, как стекло звенит — разве тут от бутылки загорится?

Шучу сейчас, а тогда не по себе было. Понимаю, не так уж они безобидны, эти черепа да кости. Стал браунинг на ночь под подушку класть, сплю неспокойно, вполслуха. Через два дня после этой керосиновой находки слышу сквозь сон — за стеной осторожные шаги, снег похрустывает. Не зажигая огня, ноги в валенки, шинель на плечи, тихо выбираюсь из юрты. Смотрю, прижался в тени дровяной поленницы человек. Ночь лунная, видно.

«Кто там? — говорю негромко. — А ну-ка выходи, стрелять буду!»

«Э-э, Болот! Не стреляй, Болот, это я», — очень знакомый такой голос.

Подхожу, на чурбане Кымов сидит, Семён Семёнович, собственной персоной.

«Ты что тут делаешь?»

«Да вот сижу», — говорит.

«Вижу, что не стоишь. А сидишь зачем?»

Мой друг вытаскивает из-за пазухи револьвер, величиной с добрый собачий окорок, — где только раздобыл такой. Выразительно повертел у меня под носом: «Понял?»

Поверх старой шинели у него заячий зипунишко, ещё более ветхий. Замёрз мой Кымов, едва губами шевелит, как говорится, пегого жеребёнка родил …

«И давно тут сидишь?»

«Вторую ночь… Бутылку видал? Только боюсь, что заприметили меня, сволочи, не показываются. А показались, были бы им череп и кости!»

Покурили в полночный час на чурбачках, поговорили о том о сём. Кымов утром в улусный центр ездил, вести нехорошие там. В Эсэляхе, в самом глухом углу, шайка собралась — белобандиты беглые, местные кулацкие выродки, жульё всякое. Немалая компания получилась. Промышляющих охотников в тайге силой к себе залучают. По ночам в избы врываются, морды платками завязаны, еду отбирают, охотничью справу, берданки. Ограбили лавку, а продавца убили…

«Наверно, Болот, придётся нам днями ещё немножко повоевать».

И действительно, не проходит и недели после этого нашего разговора, как вызывают коммунистов улуса в центр — по тревоге! Организовали нас в боевой отряд, человек около сорока, оружие, пулемёт. ГПУ накануне одного бандита живьём схватило, тот на допросе всю их систему раскрыл.

Отправились. Мы с Семёном на одних санях. Говорю ему: «Как в песне получается: бросай своё дело, в поход собирайся! Сколько ещё раз в жизни эту песню вспомнить нам придётся?»





А он: «Может, Болот, это самый последний раз. Смотри, уже почти совсем чистое наше небо…»

Так и сказал: «Может, это самый последний…»

Бандит-проводник показывает: здесь. Чащоба, действительно, самая волчья. Стягиваем кольцо. Всё тихо. Сначала даже сомнение взяло — не привёл ли нас бандит в пустой лес? Ползком по снегу, оружие на изготовку. Ничего… Кое-кто осмелел, в рост подниматься стал… И вдруг как полыхнёт ружейный огонь, да такой плотный. Оказывается, у бандитов ямы, землянки — забрались вглубь, как кроты. Залегли мы, стали им отвечать. Только всё попусту — наши пули для них ничего не значат.

Совсем светло стало, можно осмотреться, прикинуть, какова у бандитов дислокация, куда их подземные ходы-выходы идут. Наш командир, уполномоченный ГПУ, своего пленного за собой по снегу таскает, заставляет объяснять, что к чему. Слышим: «В той крайней траншее братья Онтоевы». А эти Онтоевы как раз из нашего наслега. В прошлом году корову украли у соседа, да попались, бежали в лес.

«Это же бедняки, — говорит Кымов. — Самые настоящие бедняки из бедняков, на преступление от голода пошли. Они же не баи, у них сердце для правды открыто. Я поговорю с ними. Они нам путь дадут».

Никто и сообразить не успел, а Кымов уже ползёт в сторону крайней траншеи, она от всех в стороне. Обернулся, ещё раз мне крикнул: «Это же наши, трудовые бедняки!»

Для Кымова слова «трудовой бедняк» как высшая похвала звучали. Чистота и благородство бедняка были для него вне всякого сомнения.

Вот он уже перед самой траншеей, шумит им: «Хабырыыс! Егорша! Это я, Сэмэн! Послушайте-ка, что скажу!» И дальше — про Советскую власть им, про чёрные дела баев, про союз всех бедняков на земле. «Не стреляйте! — кричит. — Я сейчас подберусь к вам поближе и ещё скажу. Не стреляйте, убьёте одного меня, какая вам польза? Я спасти вас хочу. Вас богачи в ловушку заманили». Молчит траншея. Семён и вовсе ободрился: «Не бойтесь меня! Смотрите, я же без всякого оружия». И тут встал в полный рост, показывает свои пустые руки.

Ах, какой болью сжалось у меня в тот миг сердце, даже дышать перестал. Как во сне все — вот сделал он шаг, ещё один и ещё, руки протягивает вперёд, как-то так доверчиво, по-детски выгнул ладони… Они выстрелили в него в упор. Бедный мой Семён, словно недоумевая, развёл руками, простонал: «О-о, несчастные!..» — и упал. Не помню уже, как схватил гранату, как кинулся к ямам с криком «Семён! Семён!», словно ещё можно было что-то поправить.

…Снова мы возвращались в Арылах вдвоём: я вёл лошадей, голова у меня перебинтована. А на санях бьётся о перекладины окаменевший на морозе труп Семёна, всё в той же шинели и коммунарке.

Скорбная весть о смерти нашего председателя уже облетела Арылах, встречал нас буквально весь наслег. И тут-то я понял по-настоящему, как его любили люди, как дорог и нужен был всем этот костром горящий человек! Бережно снимали его тело с саней. Не могу и передать вам, как велико было моё горе. И не знал я, что было это всего только полгоря. Ещё ужаснее весть ждала меня в селе: не стало моей Аннушки…

Судьба словно решила добить меня одним разом, чтобы после такого уже и не поднялся. Память смешалась, ничего не могу вспомнить связно. Помню, как в отчаянии сорвал кровавый запёкшийся бинт с головы… Как иду снежной целиной, утопая по пояс в снегу, иду напролом, кто-то хватает меня сзади за плечи, хочет остановить, но я вырываюсь, снова иду, и снег видится мне красным…

Она умерла, не приходя в сознание. Не спасли и ребёночка, которого носила. Умерла…

Она трудно переживала эту свою беременность. Всё сказалось: голод, подёнщина. Когда стали подходить сроки, Аннушка и вовсе почувствовала себя худо, решили её везти в улус в больницу. Запрягли молоденького, едва объезженного жеребчика, а везти нарядили подслеповатого калеку Хоосоя, совсем старика. Через час после отъезда Хоосой вернулся в разодранной шубейке, без шапки: «О, беда!» Жеребчик раздурился, понёс, сани врезались в придорожную сосну…