Страница 5 из 7
Потом незнакомый мужчина деревянным голосом рассказал мне, что в понедельник вечером на шоссе из Сан-Франциско в Лос-Анжелес Ник остановился помочь какому-то бедолаге. Тот возился с пробитым колесом. Обочины там, в горах, узкие, уже начало темнеть. К тому же машина стояла сразу за поворотом. Водитель грузовика клянётся, что даже не заметил его. Не заметил Ника.
Не помню, как я оказалась на улице. Не помню, когда начался ливень. В мозгу упругим тамтамом колотилась одна фраза «кремация в воскресенье, приходите». От бесконечного повторения смысл вытек из неё, слова превратились в бессмысленно зловещее заклинание. Дождь лил с каким-то отчаянным остервенением, наверное, примерно так начинался всемирный потоп. По узким переулкам Гринвич-Вилидж неслись потоки воды, таща за собой мелкий мусор, яркие зелёные листья и пунцовые ягоды перезрелого кизила. Слепые такси с включёнными фарами наощупь ползли по бурлящим потокам. Я бежала не разбирая дороги, где-то в Китайском квартале, кажется, на Канал-стрит, я порезала ногу – из пятки торчал кусок стекла, оказывается, я выскочила из квартиры босиком.
Не помню, как я очутилась на Бруклинском мосту. Гроза бушевала прямо над моей головой, молнии долбили в воду залива, одна из них, шипя и извиваясь, вонзилась в Статую Свободы, её серый силуэт едва угадывался сквозь ливень. Грохот грома слился в непрерывный рокот, казалось, там, на небе какие-то безумцы крушат кувалдами рояль. Кремация в воскресенье – приходите!
На середине моста я вдруг ощутила, что мир исчез – не стало видно Манхеттена, Бруклин, который когда-то располагался на той стороне, тоже утонул в кромешном ливне. Остался только мост, гигантский старый мост, похожий на стальной скелет какого-то мастодонта. Да, только мост и только буря! Мир исчез – я вдруг поняла, что именно этого я желала, желала страстно, больше всего на свете – чтоб этот мир исчез!
Я задрала голову и захохотала.
– Подавись своим миром! – орала я в чёрные тучи. – Подавись! Не нужен мне такой!
Тучи висели так низко, что я могла схватить их. Я плевалась, кашляла, захлёбывалась дождём. И продолжала орать.
– Не нужен он мне! Твой мир! Дрянь он!
Синяя молния толщиной в руку вонзилась в десяти метрах от меня в стальную опору. Жахнула, как снаряд, и с треском рассыпалась ослепительным фейерверком. Тут же обрушился гром. Меня сбило с ног. Будто от удара я рухнула на колени, упёрлась руками в железо моста, перед глазами поплыли красные круги. Это было похоже на контузию, на минуту я оглохла.
Вокруг продолжала бушевать немая буря. Точно снаружи кто-то выключил звук, лишь в пустой голове чугунным басом гудел колокольный отзвук. Слёзы мешались с дождём, я давилась горечью. Кремация в воскресенье – приходите! Приходите! Не в силах подняться, я стояла на карачках, и выла. Этот гнусный мир прожевал меня и выплюнул. Какой изощрённый садизм – подарок с того света! У меня не осталось сил, не осталось воли, мне страшно хотелось умереть, но для этого тоже нужны сила и воля.
На кремацию я не попала, с моста меня увезла скорая. Потом ещё неделю, которая напрочь выпала из моей памяти, мне с горячкой пришлось проваляться в Бруклинской больнице. Там же мне сказали, что я беременна. Что у меня мальчик и срок – апрель.
Я не знаю и знать не хочу, как устроен наш мир, справедливость, очевидно, не является одним из законов его конструкции. Я не верю в карму и воздаяние за грехи, равно, как и в прижизненную награду за благочестие. Загробная жизнь? Мне хочется верить в изумрудный покой, в блаженную невесомость, в поцелуи, которые тянутся годами. Хочется верить в вечность. Хочется просто верить. И не так важно во что ты веришь, важна сама вера. Без неё жить не то что трудней, без веры теряется смысл самой жизни. Вы спросите – в чём смысл? Смысл в процессе, смысл в прописных истинах – в утреннем тумане над сонным озером, в хрусте январского снега, в запахе кожаного мяча, подаренного сыну. Я согласна – наш мир не лучший из миров. Но у него есть одно бесценное качество – он вечен.
Бег муравья
1
Антонов терпеть не мог, когда его называли на французский манер Серж. Сержем звала его Лора – норовистая московская пигалица, чуть косящая левым глазом и удивительно похожая на певицу Мадонну. Она – Лора, не Мадонна, складывала яркие губы уточкой и с истомой грассировала: «О, Сэрррж! Сэрррж, мон ами»… Поздней вся история с Лорой представлялась Антонову гадостью и глупостью. Хотя, если откровенно, было в этой истории кое-что ещё – зависть. Дело в том, что Антонов родился в невзрачном захолустье с пожарной каланчой на одном конце города и белёной известью часовней на другом. Железная дорога резала городок ровно пополам, а безусловным центром провинциального мироздания являлась станция. Здание вокзала построил полтора века назад Джузеппе Монзано, ненароком застрявший в среднерусской глуши архитектор из Милана. Об этом оповещала едва различимая надпись на позеленевшей доске у входа. Ностальгия по бергамским закатам в сочетании с уездной тоской породили архитектурное чудовище. Темпераментный Джузеппе храбро смешал мавританский стиль с поздней немецкой готикой, щедро приправив это французским барокко. Здание красного кирпича двойной кладки получилось мощным, как крепость: в случае чего тут запросто можно было бы держать длительную осаду. Фортификационная надёжность не помешала итальянскому мастеру проявить и изрядную эстетическую изощрённость. Вдоль фронтона на уровне второго этажа из лепных алебастровых выкрутасов, хищных лилий и орхидей вылезали, траурные от паровозной сажи, крутобёдрые наяды и грудастые нимфы. В нишах стрельчатых окон прятались хмурые чугунные воины с дротиками и кривыми ножами, а в час ясного заката центральная башня вокзала вспыхивала кафедральным витражом, ослепительному разноцветью которого могла бы позавидовать роза Шартрского собора. Вокзал, увы, оказался последним творением странствующего маэстро. Под конец строительства он сошёл с ума и вскоре удавился в местной больнице. Похоронили архитектора тут же, на Ржаном кладбище, что у белой часовни. На могиле невезучего итальянца до сих пор грустит кособокий ангел без крыла и с оббитым лицом. Поезда на станции лишь притормаживали, стояли не дольше пяти минут. Сонные пассажиры выползали на перрон, курили. Поплёвывая под колёса, жмурились на солнце, пили жёлтый лимонад из бутылок. Дамы принюхивались к тёплому запаху мелких роз и паровозной гари, их красношеие мужья крякали и похохатывали, тыча пальцем в округлые прелести алебастровых нимф на фасаде. Маленький Антонов страстно завидовал пассажирам. И тем – бледным и нервным, что направлялись на юг, и тем – прокопчённым и ленивым, что возвращались с юга на север. Рельсы соединяли два недоступно волшебных мира, одинаково манящих и таинственных: столицу на севере и тёплое море на юге. Столичная жизнь воображалась Антонову диковинной каруселью, головокружительным праздником без конца и без начала, сверкающим парадом мускулистой молодости, нагло презирающей законы гравитации и силы трения. Успех и слава отменяли нелепость биологии, небрежно вводя бессмертие в разряд банальностей.
Манил Антонова и юг, яркий и знойный, с синими тенями колючих пальм на белоснежных стенах курортных отелей, таких розовых при восходе и оранжево-леденцовых по вечерам, томным вечерам, что сладострастным гитарным перебором незаметно ускользают в сиреневую ночь. Воображение рисовало замысловатые фонтаны, мраморные пологие лестницы, что сами влекут к бирюзовому морю, с уголками бледных парусов на безукоризненном горизонте. Время шло, Антонов уже перестал играть в «ворона» уже не фехтовал на палках и не подкладывал на рельсы трёхдюймовые гвозди – колёса поездов плющили их в отличные миниатюрные мечи. Последнее, кстати, закончилось тем, что в самом начале сентября сосед Антонова, толстый и рыжий Сенька Лутц, зацепившись штаниной за шпальный костыль, замешкался и угодил под пятичасовой экспресс. Сеньку рассекло пополам, его мать, рыжая и белотелая (Антонов как-то случайно влетел в ванную комнату, когда та, распаренная, неспешно обтирала своё большое тело мохнатым полотенцем), на похоронах страшно выла, под конец рухнула в могилу, а после поминок вскрыла себе вены. Антонова ещё с год мучили тошнотворные кошмары громыхающего месива колёс с прыгающим рыжим мячиком в поддонной черноте. Именно тогда Антонов поклялся во что бы то ни стало бежать из злосчастного, поросшего унылыми лопухами, захолустья, где ничего хорошего никогда и ни с кем не случалось, а любая радость была изначально чревата бедой и неизбежно вырождалась в пошлость и фарс, мордобой или поножовщину.