Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 11



— Пять часов дороги, профессор, через Севан — Дилижан — Дсех, — сказал я. — Будет Чудище столько времени спать?

Он потёр веки под очками.

— Сиренью тянет, — сказал он, — или это рехан?

Спускаясь по лестнице, я вдруг понял, что, наоборот, надо сказать им сейчас, пока они такие сонные, пока плохо соображают, пока в оцепенении, пока у них нет сил даже принять эту боль в себя.

Софи молча зашевелила губами и упала возле своего узла, словно с вешалки упало пальто. Тэван улыбнулся, да так и остался стоять улыбаясь. Я курил, смотрел на залитые солнцем сады Норка и вспоминал лежавшего возле бурки красного волкодава под палящим солнцем, кругом ни души, как будто я сам это видел.

— Ну ладно, вам быть здоровыми, вставайте, — сказал я.

— Сын-то как, тот, что вечером бежал по росе голышом? — сказал я.

— Люди смотрят, неудобно, вставай, — сказал я.

— Скажи, пусть встанет, Тэван, — сказал я. — Вставай, — сказал я, — тебя жду, всю ночь не спал.

Эти крестьяне умеют подчинить своё горе чужим нуждам. Она стала подниматься, но снова рухнула.

— Он ночь не спал, — сказал Тэван, — вставай.

И она поднялась. В такси в ней что-то набухало-набухало, сейчас её должно было прорвать, но она проглотила рыдание и, смуглая, худая, морщинистая, стала смотреть в окно. В этом чужом городе, среди чужих людей она не давала себе права омрачать своим горем чужую звонкую радость. Я включил горячую воду и втолкнул её в ванную, она не воспротивилась моей воле горожанина. Я подумал, что под шум душа и газовой горелки она может тихо поплакать, но в этой сверкающей белой чужой ванной комнате она не дала себе права завыть как крестьянка, она намылилась, горячий душ был приятен, и, намыливаясь, она увидела, что Оган умирает, но умирает Оган, а это её ноги, её живот, и горячая вода и мыло приятны, её руки, её шея… её дети, и она доярка и должна работать теперь за двоих.

— Как же ты за овцой один ходить будешь? — сказал я Тэвану.

Что он думал внутри себя про своего Огана, ничего про это он мне не сказал.

— Наше дело лёгкое, — он сидел на краешке кресла, неестественно вытянувшись, — ты о себе расскажи.

— Кого в напарники возьмёшь?

— Кого руководство даст.

— Никто не будет как Оган, — сказал я.

— Ничего, — сказал он, — ничего, экое дело — овца… справимся, расскажи о себе.

Софи выключила душ, но из ванной не выходила. Немного подумав, я понял, что она не даёт себе права вытереть своё тело крестьянки нашим городским полотенцем и стоит так, ждёт, чтобы обсохла. Я постучал в дверь и сказал, что там висят полотенца, и она быстро натянула на себя свою одежду крестьянки, потому что можно было одеться и мокрой, но нельзя было ждать, пока высохнешь, нельзя было, чтобы другие думали, что ты стоишь молча, голая, ждёшь, чтобы обсохла.

Когда я вошёл в комнату, Тэван, неестественно вытянувшись на краешке кресла, дремал, спина его то и дело сгибалась, голова клонилась на грудь. Они так и не заснули, сидя на краешке кресла и на краешке тахты, друг против друга, они съели свой сыр, хлеб, варёные яйца посыпали своей солью, еле прикасаясь ртом, выпили чай из наших стаканов, потом Софи вымыла эти стаканы и как разостлала, так и собрала свою скатерть с нашего стола. Потом поднялись.



— Пошли.

— Поспите, отдохните, потом.

— Нет, только где остановка автобуса, мы не знаем.

— Тяжёлый день предстоит, отдохнуть нужно, — сказал я.

— Нам некогда, — сказал Тэван, — мы пошли.

Автобус не сразу двинулся, и среди этой жары их совсем сморил сон. Голова Тэвана клонилась на грудь, прямо сидевшая Софи смотрела, не моргая, и ничего не видела. Стоя возле автобуса, я жестами и мимикой дал понять Тэвану, что ему хочется спать. Он понял или не понял, но улыбнулся и кивнул головой. Автобус уехал, я повернулся, чтобы пойти домой и как следует выспаться, и бог знает откуда я вдруг сказал:

И снова:

Когда я проснулся, в ноздрях у меня затрепетал аромат рехана и в моём теле — с ног до головы — заиграла радость моего здоровья, и чистого белья, и плотно обхватывающей майки, и крепких мышц, и холодной воды… Улыбаясь, я стал бриться перед большим зеркалом и сам себе сказал:

Я сел в такси, чтобы поехать в аэропорт, но поехал в больницу. На тротуаре никого не было. В холле тоже никого не было, только фикус с блестящими листьями. Его постель была пуста, на сером одеяле была свежая подушка. Профессора в кабинете не было. Корзина для мусора возле его письменного стола была пуста, и стекло на письменном столе вытерто до блеска. «Домой уехали», — сказала уборщица. Я попросил водителя такси поехать мимо гостиницы, которая была построена после войны, в аэропорт, но, конечно, опоздал, шведка уже была в воздухе, и под нею была горстка Севана, пропадающее из виду и вновь возникающее шоссе и маленькие, как блошки, машины на нём, и перед нею и внизу были открытые наши Ахнидзорские горы, и гул самолёта равномерно сеялся на Севан, на горы и на машины, в одной из которых Софи и Тэван, то он, то она, попеременно говорили Огану:

— Сейчас твои горы покажутся.

— Немного потерпи, твои горы покажутся.

— Как только горы увидишь, боль сразу и пройдёт.

— Вот-вот покажутся.

Поддев руки под его спину, голову и шею, поддев плечи под его руки, подпирая его с двух сторон, они говорили ему:

— Ещё тот холм проедем…

— Вой собак слышу, — сказал он, — собаки воют.

— Будь мужчиной, ну, — сказал Тэван.

— Самолёт летит, его шум, не собаки это, — сказала Софи.

— Горы из самолёта видны, — сказал Тэван, — сейчас и мы их увидим. Собаки, — сказал Тэван, — выгон, — сказал Тэван, — Шиш-тап…

— Вижу, — вытянул шею и застыл Оган, — больше не болит.