Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 40

Возле зарослей чёрного граба Агун оглянулась — Симон шёл вдоль балки, и ноги у него были неверные, спотыкающиеся, казалось, дорога уходит у него из-под ног.

— Всю жизнь над мурадовскими сыновьями издевались, чтобы в конце жизни по-ихнему шагать. Моё счастье, видно, такое.

От амбоевской мельницы Агун оглянулась — Симон шёл быстро-быстро, быстро поднимался, быстро опускался — быстро шёл человек, ничего не скажешь, но только никак не мог догнать её. Агун остановила лошадь и позвала:

— Ладно, не калечь себя, тише иди. Ереван от нас не убежит… Уж так деловито идёт, так торопится, словно на грабёж собрался… А ну-ка быстрее, ну-ка бегом! — взвизгнула Агун.

Симон пробежал по инерции ещё несколько шагов, потом пошёл медленнее, потом остановился. Остановился и замер неподвижно, как дерево, которое уже срублено под корень, но ещё секунду-другую держится прямо, перед тем как упасть. Мозг его разгорячился, и всё в голове смешалось, а от сердца и до самого рта стало невозможно горько. Симон захотел выругать жену и того, кто её породил, но не смог.

— Глупая, глупая голова, — прошептал Симон, — дурья башка, точно говорю. — Ведь Агун говорит, что он и весь его род словечка по-человечески сказать не могут. Так оно и есть.

— Лошадь в Гамере оставлю… если кто попадётся из наших, отдам ему, если никого не будет — оставлю в Гамере, оставлю в Гамере… слышишь! — громко сказала Агун. — Ты устал, сядь отдохни немножко, потом потихоньку придёшь, потихоньку… слышишь, — среди ясного осеннего дня звонко и отчётливо прозвучал голос ванкеровской Агун. — Груз ладно приделали, спасибочки! Я пошла! — И стегнула лошадь, и скрылась с глаз.

Только через несколько минут Симон смог выругаться, обложить наконец и её, и того, кто её породил, выругать злую нещадную её стервозность и собственную глупую добросердечность, а заодно и сына Арменака, и вообще, и вообще — всё в мире.

Агун с детьми была в горах — в магазине давали сахар. Симон из пекарни взял штук шесть хлебов и встал в очередь за сахаром, чтобы отослать с подводой, которая собиралась на летнее стойбище, вот-вот отъехать должна была. Ребята в магазине рассказывали про то, какую шутку сыграл Асоренц Мацак в Кировакане. Асоренц Мацак в Кировакане спросил у продавщицы, эти женские брюки почём, мол. Та-де: пятнадцать рублей, а Мацак ей — что, мол, пустые?

Сахару давали по три килограмма, но Симон пристал к Арто, и Арто смотрит — Симон это.

— Это мастер наш, — обратился он к очереди, — возражений не будет побольше дать?

Очередь сказала: выдай ему, можно, он заслужил. Пять кило сахару и хлеб Симон отправил с подводой Агун; потом вечер был, кино показывали, библиотекарша, толстая Оля, продавала билеты. Кто без билета смотрел, отмечала у себя в тетрадке, чтобы потом, как полагается, вычесть из заработка данного безбилетного. Проходя мимо Оли, Симон не удержался, сказал, как всегда, обычное своё:

— Ахчи, ты что это, всё ещё того, беременная, уж не двойню ли собираешься родить?

И народ посмеялся вдоволь. После этого все, кто входил, говорили: «Оля, ахчи, ты ещё беременная, когда же ты у нас разродишься?», «Сколько месяцев уже, ахчи?»

Но Оля вовсе и не беременная была, а так, пузо у неё и задница здоровенные наличествовали. Сейчас она в Кировакан перебралась с семьёй и, говорят, ещё пуще прежнего раздобрела. В конце концов Оля не выдержала, расплакалась. А когда уселась рядом с Симоном, чтобы тоже посмотреть кино со всеми вместе, Симон обнял её за плечи и сказал, что пошутил, что от шутки не плачут. Это, в свою очередь, стало поводом для смеха, все как загалдят: «Симон обнял Олю, Симон с Олей договорился!..»

Кино кончилось. Тёмная и тёплая ночь была, как постель. Народ расходился по домам, женский голос позвал в темноте:

— Кто есть с верхнего края? Эй, Симон, домой не идёшь?

Симон подошёл; совсем вплотную подошёл — Сона была.

— Ты, Симон? И напугал же.

Пошли, рядом ничьих шагов не слыхать.

— Ахчи, одна ты, значит?

— А что?

— А дети твои где же?

— Большой ягнят пасёт, — сказала, — средний из училища ещё не приехал, младшего в Цатер к брату гостить отправила.

— Так и скажи, что порожняя осталась, — засмеялся Симон.

Сона смеяться не стала, Сона коснулась Симона в темноте и тихо и глухо проговорила:

— Я тебе не библиотекарша Оля, понял?

В ущелье возле кладбища сказала:

— Боюсь, — и взяла Симона под руку, и мягкими грудями или ещё чем коснулась Симона, и на секунду согрела его.

— Я рядом, чего боишься?

— Тише говори, — шёпотом сказала Сона, и Симон не смог больше проговорить ни слова.

Словом, той ночью Симон домой не пошёл. А на заре поднялся с петухами, оделся быстро и собрался дать дёру. Сона спала в чём мать родила, на одеяле, смуглая в утренних потёмках. «Да она это, шлюха», — подумал Симон, хотел снова раздеться, но уже светало. Симон пошёл, покрутился возле своих дверей, ногой изменил направление ручейка, подумал было взять лопату, полить картофель — Агун бы очень довольная осталась, — но так и заснул возле ручья. Он проснулся и услышал, как кто-то, еле сдерживаясь, заливается, смеётся совсем близко. Симон открыл глаза, солнце на секунду ослепило его — рядом сидела Сона и травинкой щекотала ему шею. Одежда на нём нагрелась, прямо раскалилась от солнца. Он сел рывком, голова слегка кружилась. Сона беззвучно смеялась рядом, и её грудь трепыхалась со смехом вместе. «Да она шлюха, точно». Симон опрокинул её и погрузился в солнце и головокружение.

— Ну-ну-ну-ну, совесть поимей! На работу! — совсем рядом раздался голос Смбата, председателем тогда Смбат был. — Время полдень уже, а вы по домам отсиживаетесь, ай-яй-яй-яй…

— Иду, иду, — ответил голос Парандзем, — уже выходила, вот прямо сейчас выходила…

Смбат стоял на холме Мураденц и смотрел по сторонам, и они долго-долго пробыли так в зарослях лоби, потому что находились прямо против холма Мураденц, и, если бы пошевелились, Смбат непременно бы увидел их, как на ладошке увидел бы. С лёгким постаныванием грядка лоби всасывала воду, картофель зацветал под солнцем, мелкие яблоки пребывали молча среди листвы; ласточка лепила гнездо под карнизом Симонова дома, ласточка щебетала и парила, иногда пролетала совсем низко, почти касалась их, потом разом взмывала, резко ломала полёт; постепенно темнел от скользящих облаков лес, потом медленно от них высвобождался, светлел, прямо-таки улыбался, как ребёнок, в лазури плавал ястреб, и стоило жить очень долго в этом зелёном мире и даже умереть стоило и быть захороненным среди этого зелёного покоя.