Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 40

— Ешь свою гату сама.

— Вставай, тебе говорят!

Снова залаяла их собака, и мигом откликнулась ей Адамова собака, и снова заворчала во дворе младшего сына старуха.

Агун поглядела в ту сторону и сказала себе, что она герой, потому что не отвечает старухе. А не отвечает, потому что у неё дом есть, дело неотложное есть, потому что некогда.

— Вот так, — ласково сказала Агун и отряхнула ребёнка, — изменилась твоя бабка Арус, на сто градусов повернула. Когда Армен выпал из люльки и разбил в кровь лицо, она рядом стояла, глухой притворялась, а теперь даром что глухая — откуда куда ушки навострила, всё слышит, что я тебе говорю. Билет на поезд старыми деньгами стоил тридцать семь рублей пятьдесят копеек, посчитай-ка, сколько на новые будет? Брат твой тоже хромал по арифметике. Скажи отцу, садимся обедать.

Симону с какого-то дня стали не нравиться её обеды. Сварит она картофельную похлёбку — пересолила, говорит, поставит на стол яички — переварила, говорит, вот тебе плов, скажет, — Симон поморщится, вот поросячья голова — нехорошо опалила, яичницу, ты яичницу любишь — мёду подай, говорит, с мёдом хочу, сегодня картошку в мундире будем есть, гляди, какая рассыпчатая… — другие, говорит, кожуру снимают, с солью варят. Кто это — другие? Мацун как делаешь, другие молоко со сливками заквашивают. Да кто, кто это — другие?! Воду в стакане на блюдечке подавай, под тарелку с супом маленькую скатерку расстилай, хлеб ножом режь, нет ли яблочка или груши, во рту высохло, а мясо люди через мясорубку пропускают и котлеты делают. Да кто же это, в конце концов, кто так делает?! Ну кто же ещё — шлюха Сона. Агун в мае в горы ушла, с волками, градом и дождём воевала — эта в июне завладела Симоном. Июнь, июль, август, сентябрь. Не месяц медовый, целое лето медовое провели. Яйца переварила, плов не так сварила, мацун почему без сливок, — ах, чтоб вас всех, пропади пропадом ваш мёд, и ваша яичница, и ваш сельсовет, и ваш на всё село позор — идите ешьте теперь свою яичницу с мёдом!

«За твои труды великие… котлеты на столе тебя дожидаются, милости просим…»

Вчера вечером времени на обед не хватило, с поклажей завозилась. Минутку подумав, она кособокую неудавшуюся гату разделила пополам, половину возле Симонова обеда положила, половину — на тарелку Серо. И потому что она к ним такая добрая была, потому что уезжала и опаздывала — она и права была тоже — она, Агун, не попросила их, а приказала:

— Поторапливайтесь, мне пора.

— Пожалей меня, Агуник, не жалко тебе меня?

— А меня не жалко, в грязных носках из хлева в комнату прёте, по ковру прямо. Кто чистит — тот пускай и думает.

Симон посмотрел на ковёр, на свои сапоги — Агун снова была права, и очень ему стало не по себе, поскольку большая, настоящая правда была за ним, а маленькая, фактическая, — за Агун. И всегда так бывало. Всегда.

— Я извиняюсь, — сказал он, — я извиняюсь.

— Серо!

— В Ереван с тобой еду!

— Никаких Ереванов, ешь быстрее. Накроши хлеба и ешь.

— Не хочу.

И тогда она взяла хлеб и сама покрошила в его миску:

— Ешь! Гату — в конце. Сколько с книжки взял, сколько оставил, муженёчек? Гату, сказано, в конце!

— Денег в кассе не было, что было, то и взял.

— Сколько всего?

— Семьсот.

— Семь тысяч, значит?

— Да.

— А сколько надо было?

— Ты говорила, десять.

— И что, в кассе ни копейки больше не было?

— Сколько было — всё мне дали.

— Во всём банке денег не было?

— Что значит — во всём банке денег не было?

— А это значит, что, если ты к цветущему дереву подойдёшь, дерево в минуточку засохнет.

Ложка замерла у Симона в руке, потом он сказал ребёнку:

— Ешь скорее.

Ребёнок стал есть, но сам Симон не мог, не елось, не глоталось, нет, не мог. Дышать было трудно, и горло как бы сдавило. Когда Арменаку было столько, сколько Серо сейчас, вопрос однажды встал очень серьёзно. Он косил траву, Арменак воду подносил, сено подбирал, помогал, словом, и вдруг само собой сказалось, потому что сдерживаться уже не было никаких сил: «Ты большой мальчик, Армен, — сказал он, — положение моё очень трудное, хочу мать твою прогнать, что скажешь?» Армен сказал — да. Потом сказал — нет. Потом пошёл, принёс воды и снова сказал — да. Потом сказал: «А не жалко разве будет, что она станет без нас делать?» Домой они в тот день пришли поздно вечером, почти что ночью, и как назло — она ждала их, добрая и тихая, а на столе цыплёнок был, лоби, мёд и чай, и она сидела и ждала их. И такая вся была женщина, такая вся — мать… Она загнала их в корыто, хорошенько выкупала обоих, уложила в постель, укрыла тепло-тепло, прикрутила огонь в лампе, а сама долго ещё стирала во дворе. На следующий день Симон опять взял Армена в поле, хотя ребёнок хныкал, никак не мог проснуться. Но Симон не хотел оставлять его наедине с матерью, потому что они бы непременно разговорились и ребёнок бы рассказал про вчерашний разговор.

— Сколько было в банке, столько и взял, — сказал Симон. — Дай поесть спокойно.

— Ешь, — сказала она, — курица ещё есть. А сколько я должна была с собой взять, сколько мне не хватает?

— Трёхсот.

— Трёх тысяч, значит?

— Трёх тысяч.

— А ты не можешь у Сако долг свой спросить?

— Сако в горах, да и должен он всего шестьдесят рублей.

— Шестьсот?

— Шесть сот.

«Шесть да три», — посчитала она в уме.

— Сако в горах, но Лусик-то дома. И если у неё нету шестисот, то хоть триста найдётся, а другие триста после отдаст.

— Если даже она даст триста рублей, получится семьсот тридцать, разница-то небольшая, не стоит людей тревожить.

«Семь да три», — посчитала она.

— Как же это так, ну и что ж, что я неграмотная, зачем меня обманывать?

— Кто ж тебя обманывает?

— Семь да три будет десять.

— Сако нам должен шестьдесят рублей, половина шестидесяти будет тридцать, а я из банка взял семьсот рублей, семьсот да тридцать — это тебе семьсот тридцать рублей.

— Серо, я тебе сейчас бумагу с карандашом принесу, подсчитай мне.

С ложкой на весу Симон так и замер на месте, так и застыл.

— Сейчас курицу дам, — сказала она. — В арифметике я всегда была глупая, сам знаешь.