Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 23

Чувств современников разделить неспособны живущие в другое время. Твоя эпоха объемлет тебя всесторонне, потомство судит выборочно, сталинизм осуждают, а веру в Сталина приписывают слепоте. Мой отец гонения, на него обрушившиеся, относил на счет всевластной партийно-бюрократической среды. Нельзя было не думать без уважительного страха о Сталине, от него зависела наша жизнь. И кто этого чувства не испытал, того не переубедишь. Если же кто-то был настроен и тем более высказывался антисталински, то ещё надо выяснить, кто и почему. Плохо о Сталине высказываются провокаторы, такое предостережение я со школьных лет слышал от старших. Когда же при Хрущеве узнали об антисталинских намеках во фронтовом письме Солженицына, мне в голову сразу пришло: «Провокатор!» Лишь провокатор, «подсадная утка», доносчик, либо безумец способен был во время войны рассуждать об ошибках верховного командования. Мы от дяди получали письма с фронта, каждое послание прошито белой цензурной ниточкой, значит, читано и прочитано в строках и между строк.

У переживших войну при Сталине, с его именем в сознании, не могло быть сомнений в сталинской исторической правоте и мощи, масштабе явления, размерах фигуры, и с той же фигурой, мы знаем, неразрывны злодейства и кровь. В этом правда нашего времени, но к неразрывности пока не прикоснулись. Не удивительно: такова задача, перед которой, думая создать «Историю Петра», остановился Пушкин. Творец «Полтавы» и «Медного всадника» не знал, что и думать, как оправдать великие петровские деяния, неотделимые от преступлений.

Ни одна из цивилизованных стран в процессе становления не обошлась без того, что потом называли преступлениями против человечества. Некоторые народы успели раньше других пережить беззаконное, героическое время, пору мироустройства, следующую, согласно античной цепи бытия, после хаоса и сотворения мира. Раньше или позже, но все совершали действия, которые задним числом называли преступными – повсеместная, неизбежная и до сих пор не выплаченная цена цивилизованности. Кто невозвратный долг выплачивает, делают это полусознательно или вовсе не помнят прошлого, поучая других законности и соблюдению прав личности.

Америка демократизировалась в течение двухсот лет. Началось на берегу Атлантического океана с пасторальной утопии третьего по счету президента, Джефферсона. Шестой президент, дед Генри Адамса, Джон Квинси Адамс, образованнейший из президентов, «Энеиду» целиком, от начала до конца перевел, но был далек от интересов большинства, на второй срок его и не переизбрали. Людскому множеству жизненное пространство и средства для существования предоставил его соперник, седьмой президент, генерал Джексон, наделенный прозвищем Крепкий Сук; он, предвосхищая Брукса Адамса, затеял «войну с банками», позволил теснить индейцев, при нем осваивали Дикий Запад и Тихоокеанское побережье, чего королевская Англия колонистам-демократам не разрешала и на что не решались первые президенты заокеанских территорий, ставших независимым федеральным государством Соединенные Штаты Америки. С президентом Грантом, тоже генералом, героем Гражданской войны, наступило время коррупционных скандалов – «век позолоты» (по Марку Твену). Генри Адамс, внук гуманнейшего, «односрочного» президента, стал возмущаться повальным взяточничеством, а для обыкновенных людей подкуп являлся единственным способом пробиться и устроить сносный быт. А баловень элиты, пользуясь готовым, чувствовал себя беспорочным, словно деньги сами собой оказались в кошельке у его деда, бостонского богача, обеспечившего благосостояние Адамсов[26]. Знакомо? Мне взгляд элитарного героя на существование людского множества напоминает эпизод советских времен. У Пушкинской площади, из дома, населенным номенклатурными работниками, в гастроном спустился ответственный товарищ и с изумлением наблюдал за очередью, а люди набивали сумки продуктами, что ни «выбросят». «Зачем столько набирать?» – выразил удивление ответственный товарищ, вероятно, впервые попавший в магазин. Очередь взглянула на него, словно он спустился с небес. У меня в памяти взаимно-недоуменные взгляды: наивность баловня судьбы и угрюмость борющихся за существование.

История повторяется, давая урок за уроком неразрывности добра и зла. В какой главе мировой истории, в каком историческом романе из любой эпохи нет сказанных так или иначе всё тех же слов: «Ужасный и великий век, один из тех переломных и эпохальных периодов, когда добро и зло нераздельны и заявляют о себе с невероятной силой и явственностью даже в одной и той же личности»[27]. Где и когда бывало иначе? Именно так – нераздельно, «жестокая имманентность», говоря языком романтиков начала Девятнадцатого века. Не та или другая сторона, нет, – «этапы большого пути», одно и то же явление в развитии: революция-гражданская-война-термидорианская-контреволюция-реставрация. В жизни человека молодость-зрелость-старение-смерть, но один угасает тихо, другой – мучительно, всё тот же человек, не кто-то другой. Так рассматривать историю не склонны, хотя древние, не говоря о Гегеле, проводили аналогии между движением истории и развитием организма. Жизнь живет протестом, по выражению Герцена, то есть, согласно Гегелю, противоречиями, но живет целиком. Величайшие умы, признавая неизбежность жертв, останавливались перед ценой достижений не в силах постичь неразрывную связь. Однако в истории бы не бывает. Континента, колонизируемого по-другому, не стирая с лица земли целые цивилизации, никто не видал – за исключением российских историков, завоевание называющих освоением, будто не было ни «рубки леса», то есть разрушения уклада жизни кавказцев, в чем участвовали великие русские писатели (и замечательно рубку описали), не проводил там же, на Кавказе герой Отечественной Войны, генерал Ермолов тактики выжженной земли, на Дальнем Востоке не устраивал массовых потоплений Муравьев, получивший прозвание Амурский – в Амуре тысячами топил туземцев, в Азии не совершали кровавых демаршей ни Перовский, ни Кауфман, на Аляске наши «промышленники» не уничтожали целиком местные непокорные племена.

Историки говорят, что россияне испокон века жили общиной, так сказать, демократически. Но Вселенские Соборы, называясь «Всеобщими», удовлетворяли интересы верхушки, крестьянство же, если и допускали, то не слушали. Не существовало и социализма, кроме нашего, а был ли наш социализм социализмом и был ли советским «союз нерушимый» – «ба-а-альшой секрет» (цитирую ещё одну песню моих друзей)[28].

Петровские указы, втолкованные кнутом, по выражению Пушкина, явились той силою, которой, по словам поэта, «двинулась земля», наша земля. Думать, будто двухсотлетнее отставание от развития передовых стран Запада можно было наверстать, не изживая варварство варварскими методами, как говорил Ленин, значит, не учитывать уроков истории. Наверстывать и ненужно было? Что ж, будем по-прежнему за отставание расплачиваться. Слышу возражение: «Какое отставание?!» Конечно, космос покорили, однако на земной тверди не подняли уровень жизни над бездорожьем и бедностью.

Корсиканский выскочка Наполеоне Буонапарте, обладая воинским дарованием, захватив власть, повернул к реакции, стал императором и завоевателем, но от начала до конца своей метеорической карьеры знаменовал революцию. Под обаянием Наполеона оставались и Пушкин и Лермонтов, в нем видели личность, взорвавшую косный мировой порядок. Но угнездившихся в системе устраивал старый порядок с незначительными поправками: развивались бы постепенно, органически. А другие страны, надо думать, с умилением наблюдали, будто не сделала неустроенность Землю Русскую беззащитной перед нашествием восточных орд. Взяли бы нас и с Запада – шведский король после поражения под Полтавой требовал вернуть ему северные земли, проходила бы наша граница даже не через Смоленск, а прямо у стен Московского Кремля. Первая книга в России была отпечатана в год рождения Шекспира, усердного читателя, черпавшего сюжеты для своих пьес из печатной продукции, выпускаемой уже более двухсот лет. Преобразовавший науку Ньютон, стоя, по его собственному выражению, на плечах предшественников-гигантов, был наследником западноевропейского прогресса и современником «тишайшего» царя Алексея Михайловича. Приглашенный советчиком ко двору Екатерины II просветитель Дидро предлагал отменить крепостную неволю (у французов, по Сказкину, отмененную постепенно в XII-XIV вв.), и отказаться от единовластия (у них уже свергнутого). Но в нашей, растянувшаяся на три континента, стране кроме самодержавия другой власти не мыслили. Многие и сейчас не мыслят, между тем неизбежное и неукоснительное самодержавие (как и однопартийное коммунистическое руководство) доуправлялось в конце концов до государственной катастрофы.





26

Автобиография Генри Адамса содержит упоминание «крупнейшего в Бостоне состояния Питера Брукса и его щедрых пожертвований». Историк Густав Майер, один из так называемых «разгребателей грязи», указывает, что кораблевладельцам, основателям финансовых династий, источником доходов служил захват судов, идущих под чужим флагом, это называлось каперством, от kареп(гол. ) – разбой. В свое время добычей каперов едва не стал корабль, на котором отправлялось в Англию российское Великое Посольство, что упомянуто в пушкинской «Истории Петра». Нажился ли Питер Брукс на морской торговле, которая являлась узаконенным пиратством? Документы преступного морского промысла отсутствуют, поэтому деда Генри Адамса историк определенно причисляет к предпринимателям, которых «ослепляла возможность ценой опаснейшего риска быстро обогатиться. Обветшалые корабли, наскоро залатанные, снаряжались и отправлялись в плавание с расчетом на большую добычу. Ничуть не смущало, что одна за другой команды, собранные из отчаянных сорвиголов, становились жертвами безумной погони за выгодой» См. Gustavus Myers. History of the Great American Fortunes (1907). New York: Random House, 1936, pp. 60-61. Так что грабили или не грабили, но чужими жизнями рисковали.

27

Из предисловия Чарльза Кингсли к его историческому роману «Ипатия. Давние враги в новом обличье» (1853). Этот роман – попытка воскресить Александрийские времена, когда всё родилось и всё погибло. Стремясь обрести универсальное знание, мы платим подати той эпохе.

28

Оказались озадачены и сторонние наблюдатели-советологи. «Если поначалу в Соединенных Штатах в обсуждении сталинизма преобладали добротные журнальные обзоры и не столь добротные туристические впечатления (от «страны, живущей по плану» или рассказы о том, «как я уцелел в советских условиях»), то установившееся после Второй мировой войны направление профессиональных исследований Сталинской эпохи определялось интересом к тоталитарной модели. В пределах этого направления исследователи сосредотачивались на государственном контроле, подчинившем себе все сферы духовной жизни и практической деятельности. […] С другой стороны, нельзя было отрицать, что Советский Союз оказался способен отразить нацистское нашествие в тотальной войне, которая потребовала от населения огромных жертв, и в то же время ни до, ни после войны не возникло ничего похожего на организованное сопротивление жестокому и беззаконному режиму, который можно сравнивать с тем же нацизмом. Пытаясь осмыслить и понять подобные аномалии, а также очевидную устойчивость Советского Союза, ученые, само собой, принимали во внимание репрессии, к которым прибегал режим. Но в этом решающем пункте обнаруживалась всё возрастающая уязвимость таких объяснений, поскольку со смертью Сталина репрессии полностью не прекратились, однако неустойчивости не проявилось. Таким образом, работа ученых, несмотря на тщательность их исследований, зашла в тупик». Это – суждения Стивена Коткина, американского постсоветского русиста-советолога, сына российских эмигрантов, выпустившего два из трех томов биографии Сталина и книгу о сталинизме. См. Stephen Kotkin. Magnet Mountain. Stalinism as a civilization. University of California at Berkeley, 1995, pр. 2-3. Стивен Коткин увидел свет в ту пору, когда живший и работавший в Америке Георгий Вернадский выпустил переработанное издание своей «Истории России», в котором проводил идею устойчивости и эффективности советской системы. Для Коткина, начавшего научную деятельность в 80-х годах, устойчивость стала исходным историческим фактом, и он смог воспользоваться всеми преимуществами постсоветского времени: прежде всего открытием архивов и возможностью широкого общения с российскими историками. Написанные в полемике с ним исследования американских историков выглядят анахронизмами в пределах «тоталитарной модели». Коткин принимает во внимание репрессии, но картина сталинской эпохи выглядит у него совершенно иначе. Когда Коткину приходится отвечать на вопросы из старого арсенала, скажем, о психотравмах, полученных Сосо Джугашвили в детстве, или о признаках паранойи, появившихся у вождя в преклонные годы, он, биограф, несравненно осведомленный, не избегает подобных вопросов, но предупреждает, что его ответ потребовал бы целой лекции, ибо он исходит из других посылок, у него другие исходные пункты: перед ним не аномалия, а требующее изучения и оценки гигантское явление.