Страница 20 из 42
Иногда я прихожу к тому складу, где Гримнебулин что-то читает, пишет и чертит; я неслышно забираюсь на крышу и ложусь спиной на шифер. Когда я думаю обо всей энергии его мысли, направленной на достижение полета, моего полета, моего освобождения, боль в истерзанной спине чуть утихает. Когда я лежу здесь, ветер треплет меня сильнее: он чувствует себя преданным. Он знает, что, если я снова обрету свою целостность, у него больше не будет ночного спутника, который бродил с ним по вязким кирпичным топям и мусорным свалкам Нью-Кробюзона. И поэтому, когда я лежу здесь, он наказывает меня, пытаясь внезапным порывом сбросить с лежанки в широкую, вонючую реку. Тугой вздорный ветер хватает меня за перья, предупреждая, чтобы я не покидал его; но я цепляюсь за крышу когтями и позволяю целительным вибрациям мысли Гримнебулина проникать сквозь крошащийся шифер в мое несчастное тело.
Я сплю под старыми сводами грохочущих железных дорог.
Я ем все живое, что попадается на пути, если только оно не сильнее меня.
Я прячусь, как паразит, в шкуре этого древнего города, храпящего, пукающего, урчащего, чешущегося и вздувающегося, который с возрастом становится бородавчатым и сварливым.
Иногда я забираюсь на верхушки огромных-преогромных башен, которые торчат, словно иглы дикобраза, из спины города. Там, в более тонких слоях воздуха, ветры теряют то печальное любопытство, которое присуще им на уровне улиц. Они утрачивают порывистость, с которой бьют по крышам. Возбуждаемые башнями, торчащими над сонмами городских огней — ярко-белых карбидных ламп, чадно-красных жировых светильников, безумно трещащих газовых фонарей и разновеликих дежурных ламп, ветры ликуют и играют.
Я могу, вонзив когти в закраину крыши, раскинуть руки и почувствовать, как их треплет и омывает неистовый ветер, и я могу закрыть глаза и вспомнить на мгновение, что значит летать.