Страница 22 из 25
Еще она считала, что копирование снижает ценность общения при жизни.
– Вдруг я захочу у тебя спросить что-нибудь важное, а тебя нет! – умоляла я. – Скажем, фамильный рецепт тех вареников с черникой!
– Ты можешь узнать этот рецепт прямо сейчас, – сурово отвечала мама. – И много чего другого. Ты просто спроси. А если бы я сделала копию, ты бы вообще потеряла ко мне интерес и не задавала бы вопросов – зачем, думала бы ты, это все можно приберечь на потом, когда несчастная одинокая копия мертвой матери будет жаждать общения! Нет уж. Жизнь дается человеку один раз, и я тебе ее уже дала, причем твою собственную. А свою я тебе не дам, извини.
Когда меня активировали, мне было страшно писать маме – именно из-за этого ее отношения к копированию. Я боялась потерять ее уже после своей смерти. Отправляя маме запрос на коммуникацию, я понимала: это все в каком-то смысле ненадолго и обязательно закончится, и после того как все закончится, я буду ужасно одинока, потому что мама не присоединится ко мне ни за что. Я попробовала уговорить маму скопироваться перед смертью и активировать копию исключительно в интернете для мертвых – для меня одной. Такие опции были доступны после слияния контекстов – в этом брезжила своеобразная гуманность по отношению к дубликатам и их переживанию одиночества после смерти близких в реальном мире. Не то чтобы дубликаты, скажем честно, сидели и поджидали, когда все их близкие наконец-то поумирают (мама, кстати, это тут же предположила: ага, весело сказала она, постучав ложечкой по охристо-кремовой шапочке яйца всмятку, я скопируюсь, и ты будешь сидеть такая, ждать, когда уже я к тебе приду, а вот фиг), но эта опция – даже как возможность – немного утешала.
– Это негуманно! – ныла я. – Ты обижаешь мертвого ребенка!
– Мой ребенок в могиле, – философски отвечала мама. – Я его уже ничем не обижу. А ты – его точная копия, которая ничем от него не отличается.
– Это еще более негуманно! – плакала я.
– Абсолютно ничем, – кивала мама. – И манипулируешь точно так же.
Я боялась, что плакать будет она, а в результате сама вечно сидела у компьютера зареванная, и чашечка колледжа Бард покрывалась все новыми щербинками, мазками боли, печатями памяти.
При жизни я не особо думала о гуманности как категории, которая периодически всплывает во время общения мертвых с родственниками. Как-то мы сидели в кафе с моей ближайшей подругой С., которая, волнуясь, рассказывала, как активировали копию ее тетки, умершей от осложнений после прошлой волны кошачьего гриппа (это не связано с котами, просто каждой волне гриппа давалось имя какого-то животного, культурная традиция – так же как ураганы называют женскими именами). Копирование тогда только-только начали, тетка была богатая, но одинокая – и ситуация вышла дурацкая: по ней никто особо не скучал, и выходило, что тетка скопировала себя только ради того, чтобы ее копии не было тоскливо. Какой алогичный абсурд, удивлялась С., я даже не могу в голове это уложить: умирая, она хотела, чтобы ее полная копия после ее смерти не чувствовала себя одиноко, – но можно же было просто не делать копию, вот и не было бы никому одиноко!
– Видимо, это тщеславие, – предположила я. – Но такое, тщательно скрытое тщеславие. Что-то вроде эгоизма. Скопируюсь-ка я на всякий пожарный! Как там мир без меня! Вдруг я ему еще пригожусь!
– Она работала начальником банка, чем она там ему пригодится! – возмущалась С.
Тетка доставала ее тем, что просила доступ, но при ее жизни они с С. практически не общались – так, кивали друг другу на семейных сборищах, да как-то на дядином дне рождения тетка выдала С. упаковку желудочных таблеток, потому что селедка под шубой, кажется, была испорчена, это оказалась своего рода шуба смерти и распада, что С. испытала на себе незамедлительно, запершись в теткином туалете на немыслимые сорок минут и поставив прочих гостей в ситуацию хаоса и необходимости что-то объяснять соседям – она не хотела думать что.
Что она мне хочет сказать, хмурилась С., вспомнить ту историю или, может, рассказать какую-нибудь гадость про моих родителей? Зачем ей доступ?
Я пыталась объяснить С., что тетка, верно, ужасно одинока после смерти. Тогда еще не было слияния контекстов, и тетка наверняка очутилась в жутком постороннем мире, где все, что она могла делать, – это читать новости и ленты социальных сетей да слать постоянно отклоняемые запросы на коммуникацию тем, кого внесла в свой, без сомнения, гигантский список.
Ну нет, терпеливо цедила С., помешивая жестяной соломинкой в коктейле, там некому быть одиноким, ты что, не понимаешь, это просто цифровая копия тетки, она вообще не осознает, что она не тетка. Тетка, продолжала С., в гробу лежала спокойненько, я видела ее своими глазами, и цвета она была такого, как сползшие чулки! Я еще хотела ей поправить чулок на руке, который сполз – хотя я подумала, откуда на руке чулок, – а оказалось, что это не чулок, а сама тетка и есть уже, точнее, ее рука. Точнее, пустой сосуд. Откуда там, где чувства? Всё.
Мы смеялись. Все это правда было смешно!
– А если я умру, – умирая от смеха, спрашивала я, – ты тоже будешь так рассуждать?
– Ой, ну перестань, – шипела С. – Мы же с тобой много общаемся, я тебе столько всего рассказываю, я про тебя все знаю, мы обсуждаем новости всякие постоянно. Мне будет не хватать общения с тобой. Это всё для того и придумали, чтобы, если нам не хватает человека после смерти, мы могли с ним общаться. Но тетки-то мне хватало! В смысле – ее отсутствия.
Тетку мы не жалели, хихикали над ней, однажды во время вечеринки С. вышла в туалет, а я пьяная схватила ее коммуникатор и активировала входящий запрос от тетки, потому что мне это показалось просто гомерически смешным. С. вначале чудовищно на меня кричала, даже разлила стакан с водой прямо на стол, хотя потом говорила, что хотела выплеснуть коктейль мне в лицо, но не осмелилась.
– Да я ей уже ответила! – кричала я, бегая вокруг стола (С. пыталась отхлестать меня полотенцем). – Успокойся! Я просто решила узнать, о чем она захочет с тобой поговорить!
Тетка захотела рассказать С. о ее, С., детстве. Там был какой-то важный сюжетообразующий, фундаментирующий биографию момент, как ей теперь казалось в ее одиноком послесмертии. По мнению тетки, которая, несмотря на два образования в области информационных банковских систем, одно время маниакально читала книжки по нейробиологии и нарушениям развития (боялась, что у нее родится ребенок с такими нарушениями, – в итоге никакой не родился вообще, отсюда и одиночество, дружно решили жестокие молодые мы), и вот, по ее мнению, родители С. пропустили в девочке ранний детский аутизм, и поэтому теперь у С. проблемы с отношениями (то, что она была не замужем в свои тогдашние тридцать три, тетка рассматривала как проблему с отношениями). С. даже поболтала с ней несколько дней, благодарила за такую внимательность, отмечала: да, и правда, в детстве она всерьез отвечала на риторические вопросы и часто не могла правильно расставить слова в предложениях, зато книжки на полочках всегда расставляла правильно – по цвету корешка, в формате инверсивной радуги. И действительно не смотрела в глаза тем, с кем общается, потому что не понимала, где на лице человека глаза и где там в лице конкретно сам человек. С. думала, что, если она признает свою преодоленную (но не до конца) детскую аутичность, тетка отстанет, но она не отстала. Выяснилось, что тетке было интересно общаться именно с ней, а не со своими немногочисленными друзьями и родителями С.: с теми было скучно, она и при жизни-то успела с ними наобщаться, как она смущенно призналась терпеливо выслушивающей ее С., а вот с ней как-то не довелось, и теперь наверстывает.
– Я вот думаю, плохо все-таки, что у меня детей не было, – признавалась тетка. – Сейчас мне кажется, что ты мне как ребенок. Я же много сидела с тобой маленькой, когда тебе месяца три было, – мама твоя работала тогда, а я была студенткой. Я взяла в библиотеке кучу книжек по психологии младенцев – с психологией тогда все отлично было – и сидела, читала часами. Иногда даже забывала тебя покормить, если честно, так зачитывалась.