Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 21



Совсем иначе стали питаться. В рассказе «Изобилие» 1995 года перечисляется богатый (сейчас кажется – скромный, а тогда вполне себе богатый) ассортимент продуктового магазина: «Колбасы – пять сортов вареной и три копченой. Сервелат, салями. Ветчина рубленная и просто ветчина (видимо, спутал лирический герой ветчинно-рубленную колбасу с ветчиной. – С.Б.). Сыры – “Нежный”, “Голландский”, “Костромской”, “Пошехонский”, какой-то еще с зеленой плесенью…» Но на все это [2]изобилие нет у героя денег, даже на хлебушек нет… Магазин для него – как музей.

А вот герой рассказа «Сорокет» (вторая половина нулевых) с удовольствием ходит по магазину, неспешно выбирает, что взять: «Юрьев ходил вдоль рядов, складывал в пакеты одно, другое, третье. Помидоры, огурцы, зелень, куриные грудки (жена пусть запечет в сыре), сыр, несколько видов колбасы (сначала хотел активно рекламируемое “Останкино”, но остановился на проверенном “Вегусе”) – копченой, сырокопченой, салями, сервелата, бастурмы немного, буженинки, карбоната – для мясного ассорти; несколько видов рыбы – для рыбного. Маслины, оливки…» При желании он может взять даже «какую-нибудь дорогую ерунду вроде консервированных улиток или кенгурятины». В восьмидесятые так питались разве что большие начальники, представители номенклатуры или преуспевающие подпольные дельцы. В девяностые – «новые русские» (понятие, которое именно в нулевые забудут), то есть бизнесмены или бандиты, или бизнесмены-бандиты, очень быстро разбогатевшие. А герой «Сорокета» – обычный человек, не очень-то преуспевающий. Один из многих. Такой же и Денис Чащин из романа Сенчина «Лед под ногами». В юности был рад рису с килькой в томате, а теперь «почти автоматически» набивает сумки, пакеты «обычным набором: немного свинины, немного баранины, розовая, аппетитная говядина, немного телячьей печени, филе индейки. В одном из тонаров торговали полуфабрикатами. Недорогими, но качественными. Чащин любил манты и говяжьи рубленые бифштексы…» Он медленно возвращается домой, «с удовольствием приподнимая и опуская тяжелые, туго набитые пакеты». Не севрюжина с хреном, конечно, не роскошь. Просто сытная, благополучная жизнь. В истории России случались хорошие времена, но такого не было, кажется, никогда. Я не экономист, а потому не буду искать объяснения в ценах на нефть или в других причинах. Сенчин и его герои тоже не ищут. Он стал не столько аналитиком, сколько летописцем этой удивительной, уникальной для нашей истории эпохи.

Литературные нулевые начались почти одновременно с политическими. Литературные девяностые были разнообразны. Поздняя военная проза Виктора Астафьева не имеет ничего общего с «Кысью» Татьяны Толстой (опубликован в 2000-м, писался с 1986 года). Фантасмагории Юрия Буйды времен его «Бориса и Глеба» написаны для одного читателя, «Генерал и его армия» Георгия Владимова – совсем для другого. «Голубое сало» Владимира Сорокина, «Чапаев и пустота» и «Generation “П”» Виктора Пелевина, «Двести лет вместе» Александра Солженицына – становились литературными событиям, но написаны они как будто в разные эпохи. И все же тогдашняя «прогрессивная» критика настаивала, что мы живем в «ситуации постмодерна», в эпоху постмодернизма: «Кто-то (Михаил Эпштейн, Вячеслав Курицын, отчасти Марк Липовецкий) видел в его полистилистике наглядное проявление абсолютно новой культурной парадигмы, что либо отменит, либо подвергнет деструкции все те художественные богатства, которые выработало и будто бы уже в архив отправило человечество», – вспоминает критик и литературовед Сергей Чупринин, главный редактор журнала «Знамя», открывший читателю Виктора Пелевина. Критики-посмодернисты искренне возмущались, когда премию «Русский Букер» (за лучший роман года, а позже – и десятилетия) вручили Георгию Владимову, писателю-реалисту, наследнику традиций Льва Толстого. В 2001-м студент МГУ Сергей Шаргунов написал в своем манифесте «Отрицание траура» про «агонию постмодернизма». Ему мало кто поверил, но исторически Шаргунов оказался прав.[3]

«Теперь самому смешно, – замечает Чупринин. – Поскольку постмодернизм – у нас по крайней мере – оставив в истории несколько впечатляющих литературных памятников, пошел “путем зерна” и тихо истлел, дав реализму подкормку, в которой реализм, безусловно, нуждался. Технический репертуар прозы действительно расширился, действительно вобрал в себя – да и то наименее отчаянные, наименее “безбашенные” – средства воздействия на читательскую психику. Вот, собственно, и все». [4]

Реализм вернулся в русскую литературу и снова занял в ней первое место. И в том немалая заслуга Романа Сенчина. Мы читаем о прошлом по двум причинам. С одной стороны, нам любопытно, как жили люди в прошлом, как одевались, что носили, что ели-пили. С другой, нам более всего интересно, что люди и сто, и десять лет назад в чем-то похожи на нас. Они зарабатывают себе на хлеб, они ищут свое счастье, они влюбляются и разочаровываются в любимых. Мы ищем и узнаем самих себя даже в героях Чехова, Толстого, Шолохова, хотя общих черт с ними у нас все меньше. Тем более мы находим общее у современного русского писателя.

Сенчин умеет рассказать с необыкновенной точностью, дотошностью о жизни людей. По его книгам в самом деле можно изучать историю. Не политическую, не историю президентов и депутатов. А историю простого человека, историю повседневной жизни. Самую главную и самую важную для нас историю. И политика интересна Сенчину лишь тогда, когда она становится частью повседневной жизни человека. Как в рассказе «Тоже история». Впрочем, в нулевые это встречается редко. Люди заняты другим. Трудятся, отдыхают, растят детей, ведут жизнь, иногда тяжелую, иногда комфортную.

Фирменная черта Сенчина – знание жизни и внимание к деталям. Мы редко хорошо помним даже прошлогоднюю погоду, забываем, какие фильмы смотрели несколько лет назад. Далеко не каждый вспомнит, сколько он зарабатывал лет десять назад. Историки еще не успели заняться столь недавним прошлым, да и не уверен, что им хватит времени и сил, чтобы так подробно, детально, скрупулезно реконструировать жизнь людей, как это делает Сенчин. Из его повести мы узнаем, что доцент-филолог в солидном нестоличном вузе зарабатывал в начале нулевых около 2000 рублей. А его жена, торговавшая сигаретами в киоске, получала 2500. Узнаем, что пачка «Пэлл Мэлл» стоила 16 рублей, а «Голуаз» в красной пачке – 21 рубль, «Твикс» и «Милки Вэй» по 8 рублей. Пятнадцать минут попрыгать в детском замке-батуте – 15 рублей. Сенчин обычно указывает, какую именно колбасу, какой именно сыр покупают его герои. Мы знаем и ассортимент табачного ларька, и содержание лекций по древнерусской литературе, и заголовки статей в бульварной газете, и еще множество подробностей жизни. Только сначала они кажутся странными, излишними. Очень скоро понимаешь, что эти подробности бесценны. Кто сейчас помнит, какой фильм смотрели на видеокассетах (а позже – на дисках) много лет назад? Какой кофе пили? «Кофе он пьет в последнее время “Пеле”, а кружка с надписью “Нескафе”». «Нескафе» и сейчас продают, но, если б не Сенчин, я бы и не вспомнил о кофе «Пеле», который активно рекламировали в начале нулевых.

Впрочем, Сенчин не дает нам забыть, что и в «тучные» нулевые очень многие люди жили бедно. Едва ли не добрая половина героев этой книги трудится на собственных огородах, чтобы не тратить свою «зарплатку на базарные огурцы и перемороженную свинину». Даже выловленных на рыбалке карасей не поджарить – на масло денег не хватает: «Так его ж покупать надо! Бутылка-то тридцать пять, что ли, рубликов…»

Доцент Губин и его семья не голодают, но лишних денег нет. Возможность подработать довольно необычным (читатель этой книги узнает, каким именно) путем – очень выручает его.

Может, сгущает краски Роман Валерьевич? Бедность в тучные нулевые? Да, и в нулевые бедности было сколько угодно. Вот вам подлинные мемуары преподавателя, кандидата наук, серьезного ученого, который работал в нескольких коммерческих вузах Екатеринбурга: «В 2007-м у меня родился первый ребенок, и вот тогда начались проблемы всерьез. Начался натуральный голод. Не такой, конечно, как в блокадном Ленинграде, но все же пугающий своим отчаянием, которое меня начало охватывать. Голод – это когда начинаешь критически экономить на еде, а денег все равно ни на что не хватает. Когда не знаешь, что еще можно продать или у кого еще можно занять, чтобы купить детское питание своему малышу. И так продолжается неделя за неделей, месяц за месяцем. <…> На рубеже нулевых и десятых годов мне довелось от УрГУ поехать в Челябинск для проведения в местном госуниверситете тура региональной олимпиады абитуриентов по истории. Ко мне тогда для сопровождения приставили одного молодого местного преподавателя, кандидата наук, который всего на несколько лет был старше меня. Официальные мероприятия завершились быстро, большая часть дня прошла в разговорах с ним. Он был женат, жена работала в том же вузе. Университет “любезно” предоставил им комнату в общежитии с двумя койками. На пару они зарабатывали чуть более 20 тыс. рублей в месяц. И они твердо знали, что у них никогда не будет ни детей, ни своего жилья, ни полноценной семьи с собственным бытом и хозяйством. А будут только ежегодная борьба за физическое выживание, предполагающая крайнюю экономию на всем, бесконечная и все более возрастающая учебная нагрузка и бесконечные унижения».[5] Это тоже нулевые.



2

Сенчин Р. День без числа: Сборник рассказов. М.: Литературная Россия, 2006. С. 80–82.

3

Шаргунов С. Отрицание траура // Новый мир. 2001. № 12.

4

Чупринин С. На круги своя, или Утраченные иллюзии. Девять с половиной тезисов // Знамя. 2017. № 2.

5

Лабаури Д. Время, когда последние становятся первыми. Размышления на тему потерянного десятилетия // Урал. 2019. № 3.