Страница 12 из 57
Нержин, хотя и математик, но не чужд был языкознанию, и с тех пор, как звучанье русской речи сталоматериалом работы Марфинского научно-исследовательского института, Нержина все время спаривали с единственным здесь филологом Рубиным. Два года уже они по двенадцать часов в день сидели, соприкасаясь спинами. С первой же минуты выяснилось, что оба они – фронтовики; что вместе были на Северо-Западном фронте и вместе на Белорусском, и одинаково имели «малый джентльменский набор» орденов; что оба они в одном месяце и одним и тем же СМЕРШем арестованы с фронта, и оба по одному и тому же «общедоступному» десятому пункту; и оба получили одинаково по десятке (впрочем, и все получали столько же). И в годах между ними была разница всего лет на шесть, и в военном звании всего на единицу – Нержин был капитаном.
Располагало Рубина, что Нержин сел в тюрьму не за плен и значит не был заражен антисоветским зарубежным духом: Нержин был наш советский человек, но всю молодость до одурения точил книги и из них доискался, что Сталин якобы исказил ленинизм. Едва только записал Нержин этот вывод на клочке бумажки, как его и арестовали. Контуженный тюрьмой и лагерем, Нержин, однако, в основе своей оставался человек наш, и потому Рубин имел терпение выслушивать его вздорные запутанные временные мысли.
Посмотрели еще туда, в темноту.
Рубин чмокнул:
– Все-таки ты – умственно убог. Это меня беспо-коит.
– А я не гонюсь: умного на свете много, мало – хорошего.
– Так вот на тебе хорошую книжку, прочти.
– Это опять про замороченных бедных быков?
– Нет.
– Так про загнанных львов?
– Да нет же!
– Слушай, я не могу разобраться с людьми, зачем мне быки?
– Ты должен прочесть ее!
– Я никому ничего не должен, запомни! Со всеми долгами расплатемшись, как говорит Спиридон.
– Жалкая личность! Это – из лучших книг двадцатого века!
– И она действительно откроет мне то, что всем нужно понять? на чем люди заблудились?
– Умный, добрый, беспредельно-честный писатель, солдат, охотник, рыболов, пьяница и женолюб, спокойно и откровенно презирающий всякую ложь, взыскующий простоты, очень человечный, гениально-наивный...
– Да ну тебя к шутам, – засмеялся Нержин. – Ты все уши забьешь своим жаргоном. Без Хемингуэя тридцать лет я прожил, еще поживу немножко. Мне и так жизнь растерзали. Дай мне – ограничиться! Дай мне хоть направиться куда-то...
И он отвернулся к своему столу.
Рубин вздохнул. Рабочего настроения он по-прежнему в себе не находил.
Он стал смотреть карту Китая, прислоненную к полочке на столе перед ним. Эту карту он вырезал как-то из газеты и наклеил на картон; весь минувший год красным карандашом закрашивал по ней продвижение коммунистических войск, а теперь, после полной победы, оставил ее стоять перед собой, чтобы в минуты упадка и усталости поднималось бы его настроение.
Но сегодня настойчивая грусть пощемливала в Рубине, и даже красный массив победившего Китая не мог ее пересилить.
А Нержин, иногда задумчиво посасывая острый кончик пластмассовой ручки, мельчайшим почерком, будто не пером, а острием иглы, выписывал на крохотном листике, утонувшем меж служебного камуфляжа:
"Для математика в истории 17 года нет ничего неожиданного. Ведь тангенс при девяноста градусах, взмыв к бесконечности, тут же и рушится в пропасть минус бесконечности. Так и Россия, впервые взлетев к невиданной свободе, сейчас же и тут же оборвалась в худшую из тираний.
Это и никому не удавалось с одного раза."
Большая комната Акустической лаборатории жила своим повседневным мирным бытом. Гудел моторчик электро-слесаря. Слышались команды: «Включи!»
«Выключи!» Какую-то очередную сентиментальную обсосину подавали по радио.
Кто-то громко требовал радиолампу «шесть-Ка-семь».
Улучая минуты, когда она никому не была видна, Серафима Витальевна внимательно взглядывала на Нержина, продолжавшего игольчато исписывать клочок бумаги.
Оперуполномоченный майор Шикин поручил ей следить за этим заключенным.