Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 43



– Какого сына?

– Григорий у тебя ведь неженатый.

– Покедова ишо не собирался женить.

– А я слышал, будто в снохи берешь… Степана Астахова Аксинью.

– Я? От живого мужа… Да ты что ж, Платоныч, навроде смеешься? А?

– Какой смех! Слышал от людей.

Пантелей Прокофьевич разгладил на прилавке развернутую штуку материи и, круто повернувшись, захромал к выходу. Он направился прямо домой. Шел, по-бычьи угнув голову, сжимая связку жилистых пальцев в кулак; заметней припадал на хромую ногу. Минуя астаховский двор, глянул через плетень:

Аксинья, нарядная, помолодевшая, покачиваясь в бедрах, шла в курень с порожним ведром.

– Эй, погоди-ка!..

Пантелей Прокофьевич чертом попер в калитку. Аксинья стала, поджидая его. Вошли в курень. Чисто выметенный земляной пол присыпан красноватым песком, в переднем углу на лавке вынутые из печи пироги. Из горницы пахнет слежалой одеждой и почему-то – анисовыми яблоками.

Под ноги Пантелею Прокофьевичу подошел было поластиться рябой большеголовый кот. Сгорбил спину и дружески толкнулся о сапог. Пантелей Прокофьевич шваркнул его об лавку и, глядя Аксинье в брови, крикнул:

– Ты что ж это?.. А? Не остыл мужьин след, а ты уж хвост набок! Гришке я кровь спущу за это самое, а Степану твоему пропишу!.. Пущай знает!.. Ишь ты, курва, мало тебя били… Чтоб с нонешнего дня и ноги твоей на моем базу не ступало. Шашлы заводить с парнем, а Степан придет да мне же…

Аксинья, сузив глаза, слушала. И вдруг бесстыдно мотнула подолом, обдала Пантелея Прокофьевича запахом бабьих юбок и грудью пошла на него, кривляясь и скаля зубы.

– Ты что мне, свекор? А? Свекор?.. Ты что меня учишь! Иди свою толстозадую учи! На своем базу распоряжайся!.. Я тебя, дьявола хромого, культяпого, в упор не вижу!.. Иди отсель, не спужаешь!

– Погоди, дура!

– Нечего годить, тебе не родить!.. Ступай, откель пришел! А Гришку твоего, захочу – с костями съем и ответа держать не буду!.. Вот на!

Выкуси! Ну, люб мне Гришка. Ну? Вдаришь, что ль?.. Мужу пропишешь?.. Пиши хучь наказному атаману, а Гришка мой! Мой! Мой! Владаю им и буду владать!..

Аксинья напирала на оробевшего Пантелея Прокофьевича грудью (билась она под узкой кофточкой, как стрепет в силке), жгла его полымем черных глаз, сыпала слова – одно другого страшней и бесстыжей. Пантелей Прокофьевич, подрагивая бровями, отступал к выходу, нащупал поставленный в углу костыль и, махая рукой, задом отворил дверь. Аксинья вытесняла его из сенцев, задыхаясь, выкрикивала, бесновалась:

– За всю жизнь за горькую отлюблю!.. А там хучь убейте! Мой Гришка!

Мой!

Пантелей Прокофьевич, что-то булькая себе в бороду, зачикилял к дому.

Гришку он нашел в горнице. Не говоря ни слова, достал его костылем вдоль спины. Григорий, изогнувшись, повис на отцовской руке.

– За что, батя?

– За дело, су-у-у-кин сын!..

– За что?

– Не пакости соседу! Не срами отца! Не таскайся, кобелина! – хрипел Пантелей Прокофьевич, тягая по горнице Григория, силясь вырвать костыль.

– Драться не дам! – глухо сапнул Григорий и, стиснув челюсти, рванул костыль. На колено его и – хряп!..

Пантелей Прокофьевич – сына по шее тугим кулаком.

– На сходе запорю!.. Ах ты чертово семя, прокляяя-а-а-тый сын! – Он сучил ногами, намереваясь еще раз ударить. – На Марфушке-дурочке женю!.. Я те выхолощу!.. Ишь ты!..



На шум прибежала мать.

– Прокофьич, Прокофьич!.. Охолонь трошки!.. Погоди!..

Но старик разошелся не на шутку: поднес раз жене, опрокинул столик со швейной машиной и, навоевавшись, вылетел на баз. Не успел Григорий скинуть рубаху с разорванным в драке рукавом, как дверь крепко хлястнула и на пороге вновь тучей буревой укрепился Пантелей Прокофьевич.

– Женить сукиного сына!.. – Он по-лошадиному стукнул ногой, уперся взглядом в мускулистую спину Григория. – Женю!.. Завтра же поеду сватать!

Дожил, что сыном в глаза смеются!

– Дай рубаху-то надеть, посля женишь.

– Женю! На дурочке женю!.. – Хлопнул дверью, по крыльцу протарахтели шаги и стихли.

XI

За хутором Сетраковым в степи рядами вытянулись повозки с брезентовыми будками. Невидимо быстро вырос городок, белокрыший и аккуратный, с прямыми улочками и небольшой площадкой в центре, по которой похаживал часовой.

Лагеря зажили обычной для мая месяца, ежегодно однообразной жизнью. По утрам команда казаков, караулившая на попасе лошадей, пригоняла их к лагерям. Начинались чистка, седловка, перекличка, построения. Зычно покрикивал заведующий лагерями штаб-офицер, шумоватый войсковой старшина Попов, горланили, муштруя молодых казаков, обучавшие их урядники. За бугром сходились в атаках, хитро окружали и обходили «противника».

Стреляли по мишени из дробовиц. Казаки помоложе охотно состязались в рубке, постарше – отвиливали от занятий.

Люди хрипли от жары и водки, а над длинными шеренгами крытых повозок тек пахучий волнующий ветер, издалека свистели суслики, степь тянула подальше от жилья и дыма выбеленных куреней.

За неделю до выхода из лагерей к Андрею Томилину, родному брату батарейца Ивана, приехала жена. Привезла домашних сдобных бурсаков, всякого угощения и ворох хуторских новостей.

На другой день спозаранку уехала. Повезла от казаков домашним и близким поклоны, наказы. Лишь Степан Астахов ничего не пересылал с ней. Накануне заболел он, лечился водкой и не видел не только жены Томилина, но и всего белого света. На ученье не поехал; по его просьбе фельдшер кинул ему кровь, поставил на грудь дюжину пиявок. Степан в одной исподней рубахе сидел у колеса своей брички, – фуражка с белым чехлом мазалась, вытирая колесную мазь, – оттопырим губу, смотрел, как пиявки, всосавшись в выпуклые полушария его груди, набухали черной кровью.

Возле стоял полковый фельдшер, курил, процеживая сквозь редкие зубы табачный дым.

– Легчает?

– От грудей тянет. Сердцу, кубыть, просторней…

– Пиявки – первое средство!

К ним подошел Томилин. Мигнул.

– Степан, словцо бы сказать хотел.

– Говори.

– Поди на-час [11 ].

Степан, кряхтя, поднялся, отошел с Томилиным.

– Ну, выкладывай.

– Баба моя приезжала… Ноне уехала.

11

на-час – на минутку