Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 10



Без объявления войны, как всегда, внезапно, на голову свалилось лето. С работы я выбегал в сером отглаженном костюмчике. Я был прекрасен. Ну, не то чтобы свеж, но совершенно точно прекрасен. В сумке у меня валялась моя сменка: треники и кроссовки. Летом мы репетировали по вечерам, угадай где? В Бауманском парке. Лето было достаточно жарким и знойным, пот тек ручьями по спинам пассажиров метро, бабульки вяло обмахивались веерами, у мужчин под подмышками пахло отнюдь не розами когда они держались за поручни, а москвички исподтишка вытирали салфетками с зеленым чаем шею и лицо, сохраняя достоинство и гордый вид. Моя белая рубашка была, скажем так, удручена моей беспокойной жизнью, но я еще сохранял свой строгий офисный look, когда пытался перепрыгнуть через забор в Бауманском. Я был весел, молод, передо мной маячил мой «Оскар» и я на всех крыльях несся к нему. Обычно ребята уже сидели на скамейках, прикрывали голову газетами и модными журналами (которые таскала с собой Светка в сумочке), щурились на солнце. Режиссер обычно жрала пироженые как не в себя, и я её за это любил. Хотя разносило её не сильно, могло бы и побольше. Просто нервничала. Жрала и нервничала. Нервничала и жрала. Всё, как мы любим. Так вот, я достаточно элегантно уступал место старушкам в метро. У меня почти не было отдышки когда я ускорялся, прыгая по эскалатору. Почти не задыхался, пока бежал от метро к Бауманскому парку, ибо было под горку. Но когда я уже приближался к моей цели, к сцене, я начинал дышать через раз и обливаться потом. Ребята это видели, кто то ржал, кто то шутил, кто то тактично молчал. И только одна, Великолепная Рыжая, говорила: «На водички» и протягивала свою бутылку воды, и, о чудо, вода была, как ни странно, холодной! «Придурок, ты влюбился!», – скажет внимательный читатель и я не стану возражать. Я втрескался так внезапно, что лучики моего сердца не успели даже понять, что они угодили в капкан. Бабочки в животе, вы говорите? Я порхал весь. Я был одной стокилограммовой огромной бабочкой. Я носился по сцене так, что думал, что старая деревянная сцена Бауманского парка, видавшая духовые коллективы разной степени унылости, однажды скажет:«Я устала, я ухожу», и просто рухнет подо мной. И тогда эта Рыжая больше никогда не посмотрит в мою сторону. А она и не смотрела! И не смотрела! Что ты, пытливый читатель, жрущий печеньки сейчас на диване, ты, который влюблялся 300 лет назад, хлебнул боли и сейчас под страхом смерти боишься, до ужаса боишься почувствовать нечто подобное и заочно, заранее осуждаешь меня? Я же говорю: стоял жаркий летний день, я бежал из офисного ада, потный, усталый, меня немного коснулось пекло метро(хотя вру, много), потом жара усилилась, а я все бежал, и нигде не было даже тенька. А. она.дала.мне.холодной. воды. Точка, читатель. ТОЧКА.

Первопричина того, что мы репетировали в Бауманском – это то, что у нас не было денег за аренду помещения летом, а наше зимнее место репетиций перекупил у ДК какой то магазин. Мы были нищебродами, да, читатель, но талантливыми нищебродами. Мы назывались непрофессиональным театром и выступали, где придётся. Конечно, все мы мечтали о признании на каком-нибудь крутом фестивале. Это была последняя мечта замученных клерков, коими мы все тогда являлись. Мы были достаточно молоды, что то около 22-26 лет, но уже и достаточно стары, для того, чтобы поступить в театральный ВУЗ. Так мы застряли между юностью и старостью и зависли в этом непонятном состоянии на несколько лет. Тем летом мы познали всю прелесть репетиций в жару на природе. Ты мог начать говорить свой достаточно пафосный монолог и в этот момент в рот могла на полной скорости влететь мушка или тебя мог укусить комар. Или например, оса могла начать летать прямо перед твоим носом. Собака могла начать лаять или писать на столб у сцены, но это еще ничего, гораздо хуже, когда бультерьеры без намордников заходили на сцену, пока их хозяева трепались по телефону в клубах сигаретного дыма. Но мы терпели. Мы вообще были мужественные ребята: унылые клерки с призрачной надеждой о самореализации. Вы смеётесь, но знайте, что везде хуже. Везде хуже, потому что зомби уже захватили нашу планету, и эти зомби и есть вы. Я вижу вас каждое утро в метро: что вам помогает держаться за поручень и не упасть: чашка растворимого кофе, заглоченная в спешке, безо всякого вкуса и удовольствия? Утренний скандал с женой? Привычная перебранка с мужем? Вопли раздраженных детей, которых вы чудом успеваете собрать в школу или садик? Лента Facebook, которую вы скроллите всю дорогу до офиса, безо всякого выражения на лице? Вами забиты все офисы, в вас нет ни энергии, ни сил, ни радости. Вы работаете всю жизнь в этих серых унылых помещениях, боитесь поговорить с начальством из-за низкой зарплаты, сплетничаете с коллегами, проклинаете правительство, подсиживаете своих бывших друзей, переходите дорогу своим партнерам, просыпаетесь ночью от кошмара, что вас уволили, скандалите на офисной кухне, выясняя, кто взял вашу чашку – и так всю жизнь. Всю жизнь. Я всегда был склонен прощать своих коллег, которые визжали женскими голосами на совещаниях и во вне, я всегда говорил себе: «Послушай, это всё, что у них есть, всё. Этот офис, эти серые стены, казенный скрипучий продавленный стул, зависающий компьютер, уставшая постаревшая Светка из буфета, которой он 10 лет назад строил глазки, а теперь ясно и ему и ей, что молодость и жизнь прошла, и такие же невзрачные тени от людей в качестве друзей по работе. Всё. Его пожалеть надо, плакать вместе с ним над его прос***ной жизнью, а не ругаться с ним». И я жалел. И я отступал. Потому что у меня был Театр. И Бауманский парк, травы, к вечеру начинающие пахнуть, как на лугу. И Рыжая. Ох, Рыжая могла свести любого. Была в этой женщине термоядерная смесь пластики, желания, красоты, чувственности. Она танцевала, как кошка. Как кошка на раскаленной крыше. Потому что, не смотря на всю ее красоту, молодость, шик, лоск, дорогую для такого возраста косметику, высокие каблуки и короткую юбку, проглядывала в ней её старинная душевная травма, виден был тот остров, на котором она сидела одна посреди бушующего океана, причем уже давно, и остров этот был окутан синим сумраком грусти и тоски, и ни один корабль с надписью «Мужчина» на парусах, не мог причалить к этому острову: вся лагуна была закрыта, шлюпки подняты, пространство у острова было заполнено зубастыми пираньями её коротких колючих взглядов, бросаемых на любого мужчину, который к ней приближался. Несмотря на огромное количество поклонников, Рыжая была одинока.

***

Мы репетировали в тот вечер до усрачки. Могу я так сказать? До усрачки, да. Режиссер прочитала какую то новую книгу по дрессировке актеров и безжалостно на нас апробировала ее методы. У нас была композиция с Рыжей во время спектакля: она сидела на сцене, опираясь на руки Кольки, я вытягивал руку вперед, она прогибалась и на одно мгновение я обычно видел её сверкнувшие трусики. Сегодня они были белые в черный горошек. А теперь попробуйте «не думать о белой обезьяне». Конечно, конечно, я смотрел вдаль со сцены, подавал свои реплики, делал то, что нужно, учитывал замечания режиссера, но перед моими глазами сквозь пелену тумана это мгновение проигрывалось миллион раз. Вот я подаю руку Рыжей, она смотрит на меня, вкладывает свою прохладную ручку в мою, начинает прогибаться спиной и вставать и… Вот я снова подаю руку Рыжей… Вот я подаю…Была ли это одержимость? Знала ли Рыжая, как на меня действуют ее белые трусы в черный горошек? «Он просто животное!», – воскликнет добрая половина читателей и уйдет на кухню делать себе бутерброд с колбасой. «Лучше с сыром!», – крикну вдогонку я,– «с сыром вкуснее!». Был ли я одержим Рыжей? Я был одержим тем летом. Я был одержим театром, запахом трав, жужжанием шмеля, этой московской жарой, которая делает последнее горячее дыхание на полумертвый асфальт, я был одержим красными закатами, я был одержим запахом сладкого кваса около бочек, я был одержим своей молодостью. Я хотел большего от жизни, большего, чем жизнь могла мне дать. У меня было ощущение, что я колочусь в двери огромного замка, все окна закрыты, подвесной мост через ров поднят, но мне удалось пробраться и сейчас я вишу на этих старых подвесных воротах и свободной рукой со сбитыми в кровь костяшками стучусь и стучусь, стучусь и стучусь, и вряд ли кто то в этом замке мне откроет, но я завис и не могу спрыгнуть вниз, и все, что я могу делать – это стучаться.