Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 19



Журналист сжал губы.

– Не выживают они в мире, – Батя чуть улыбнулся. – Одно время американцы сюда пытались, давайте, мол, усыновим. Потом, конечно, эту лавочку с усыновлением прикрыли. Но двоих всё-таки успели усыновить. Ну и что? Один через год отключился, второй – чисто уже как овощ, в клинике на одних капельницах… Вон у нас даже из монастыря одного приезжали, игумен у них сердобольный… «Давайте, они у нас воспрянут». Трое ушли, одного даже в монахи успели… Не приживаются. У них одно в сознании – в мамочкину утробу обратно залезть. Это для них рай. А всё, что потом, это для них ад. И нынешнее их здесь… Даже если плясать на цыпочках перед ними будем.

– Но что-то же надо делать…

– Надо. Тоже пару лет назад голову ломал. Потом решил. Ушел из… Ушел, короче, с прежней работы, устроился сюда. Полгода назад уволили, под сокращение. Ничего, снова взяли. Работать некому. Я, Денисыч, еще ночной воспитатель придет, волонтер местной церкви.

– Зарплата маленькая?

Батя хмыкнул.

– Тогда что вас держит?

Батя поднялся, захрустел пачкой сигарет.

– Сын. Тоже сын.

Журналист медленно встал:

– Дорошенко?

– Не угадали. – Батя закурил. – Цой. Пианист, помните? Да, не похож… Мать кореяночка была, в музыкалке. А муж моим сослуживцем… Ладно. Уходить собираетесь?

Журналист кивнул.

– Композитора не забудьте, – Батя протянул портрет.

Журналист помотал головой. Остановился в дверях.

– А если их всё-таки усыпят?

– У меня для себя тоже приготовлена ампула… Ну, – Батя пожал холодную руку журналиста. – Приятно было познакомиться. Не будете Денисыча дожидаться? Ладно, передам спасибо. Кстати, – понизил голос, – будете садиться в машину, осмотрите повнимательней. Бардачок, багажник… Ну, – снова прибавил звук, – желаю удачи.

Журналист прошел по коридору, спустился по лестнице, остановился и прислонился к стене. Постояв минуту, оттолкнулся и пошел к выходу. Снова остановился.

Где-то наверху шла возня, загремели по лестнице шаги.

– Юрий Сергеевич! – шел к нему Денисыч. – Простите!

Подошел, запыхавшись, и протянул портрет.

– Простите, перепутал. Сам не знаю как. Вот он, Мусоргский, Модест Петрович. А тот… – махнул рукой.

На лбу воспитателя алела ссадина.

– Да, пришлось вот самому доставать… Контингент на ужине, просить некого. Может, поужинаете с нами? Нет? Каша рисовая с компотом.

Журналист поблагодарил. В другой раз.

Денисыч вызвался проводить до ворот.

Успело похолодать, что-то сверху, поблескивая, летело. Обошли темную клумбу. Всё тот же, как и утром, скрип качелей. Только прибавился сухой простуженный голос, что-то бубнивший… Журналист прислушался.

«Я так уснул, что если бы не память… Я смог бы спать до Страшного Суда… Когда бы глаз моих сырую мякоть… С ресниц не морозила жилка льда…»

– Орлов, – Денисыч мотнул головой в ту сторону. – Целый день качается, вечером начинает стихи свои… Сколько раз его оттуда снимали…

«Я так уснул, но заиграли птицы… На флейтах из речного камыша…»

Они завернули за угол, слова стали неразличимы, только скрип доносился.

Журналист остановился, поглядел на корпус.

– Приходите еще, – поежился Денисыч, вышедший в одном пиджаке.

Они уже были возле будки охраны. Внутри горел свет, был виден затылок Кузьмы.

– Приду, – журналист продолжал глядеть на окна второго этажа. – Может даже, навсегда.

Последнее было сказано тихо, и Денисыч, начавший подмерзать, не расслышал. Мужчины попрощались, журналист дернул дверь; Денисыч, втянув голову, заспешил в корпус.

Ужин шел к концу, дежурные уносили пустые липкие тарелки.

Вошел Батя.

За столами притихло и сжалось.

Батя медленно обошел столы.

– Петров!



Петров поднял голову.

– Двадцать отжиманий и дежурка завтра по кухне.

– За что?

– За всё. И еще пять отжиманий за дурацкий вопрос… Дорошенко!

– Здесь! – вскочил Дорошенко.

– Пятнадцать отжиманий.

– Прямо… сейчас?

– Нет, когда срать пойдешь.

Контингент осторожно засмеялся.

– Цой!

– Да.

– Что – да? Что смеешься?

Цой заморгал.

– Тоже пятнадцать отжиманий. За неуместное чувство юмора. Поехали.

Петров, Дорошенко и Цой обреченно вышли из-за столов и опустились на пол.

– А вы все что молчите? – летел сверху голос Бати. – Считаем. Р-раз…

– Два… – откликнулся хор.

Пол то приближался, то отдалялся. Из живота кисло давила рисовая каша. Клацали об пол пуговицы, у Дорошенко свалились очки.

– Три-и…

Петров долго не мог уснуть, болели руки и не согревались пятки.

Дорошенко, повздыхав, заснул; спал с приоткрытым ртом. Кореец, как обычно, во сне напевал, к этому в комнате давно привыкли и не будили, чтобы заткнулся. Всё равно уснет и будет снова петь.

Петров сел на кровати и поглядел на свои кактусы. Они так и стояли на разных концах подоконника. За окном тяжело лил дождь.

– Маша, – тихо позвал Валентин.

– Ну что?.. Я сплю.

– Маш, у меня, оказывается, отец есть. Представляешь? Настоящий, как в кино. Писатель… журналист. Собирался Батю уволить и меня забрать. То есть нас с тобой. А я ему: мы должны это обсудить с Машей… И связаться с нашей цивилизацией. А пока не свяжемся и не получим сигнала – не-е… Не удастся вам, земляне, нас снова перехитрить, да, Маш?

Маша молчала: то ли вправду спала, то ли обдумывала.

Петров погладил горшок с Валентином; Машин не стал, чтобы не тревожить.

Забрался обратно под одеяло, согнул ноги и поджал их к животу. И какое-то время, пока не заснул, еще слышал пение Корейца и стук дождя.

Наверх!

Утро в девятиэтажке.

Обычное утро в самой обычной девятиэтажке. На первом этаже пахнет жареным луком, открывается дверь, дети уходят в школу. Прощаются, топают вниз, дверь закрывается, запах лука остается.

На пятом этаже оживает железная дверь, выходит Сухроб-ака[1]. Белая рубашка, черный галстук, запах дезодоранта. Очень похож на начальника, для полного сходства только чего-то не хватает. «Та-а-ак!» – говорит Сухроб-ака. Вот теперь, после этого «та-а-ак!», он уже совершенно начальник, даже муха, ползущая по дверце лифта, останавливается и поглядывает на него с почтением. А может, просто его белой рубашкой заинтересовалась, кто ее знает?

«Кисочки! Кисочки! Мои кисочки!» Открывается дверь на восьмом, и две кошки, вернувшиеся со своих ночных занятий, ракетами залетают внутрь. Выглядывает седая голова в очках, присматривается, втягивается обратно, тарахтит замок, звякает цепочка.

На втором этаже начинается уборка. Машхура-хон, двадцать два года, ведро, тряпка, ручьи по ступенькам.

«А-а, убираемся? Субботник делаем? – спускается с третьего Рыхсыбой-ака, он же Шпион-Иваныч. – Правильно. Молодец. А воды зачем столько? Как какой? Воду экономить надо. Вода – наше богатство. Аш-два-о! Всему вас, так сказать, учить приходится!»

Машхура-хон смотрит ему вслед, отжимает тряпку, вздыхает.

В этот момент на седьмом этаже происходит борьба: пухлый мужской палец борется с кнопкой вызова лифта. Давит на нее, теребит, постукивает, скребет ногтем. Кнопка горит нежным рубиновым светом, лифт не шелохнется. Палец наносит еще несколько ударов и исчезает. Появляется кулак и бьет по красному огоньку. «Мама! Мама, лифт опять не работает! – Олим-ака дует на отбитый кулак. – Позвоните вашему лифтеру!» – «Почему это он мой? – Появляется Бриллиант Садыковна в махровом халате. – Весь подъезд на лифте катается – а как звонить лифтеру… Сам вот возьми один раз и набери номер, как мужчина… Э, это что такое? Опять синюю рубашку надел? Влюбился в нее, что ли? Целую неделю одну рубашку таскает, видел бы это твой покойный отец! Тридцать пять лет, а до сих пор – ни кандидат наук, ни внуков мне на старость лет не обеспечил, и всё в одной и той же рубашке!» – «Мама. – Олим-ака складывает ладони и поднимает брови. – Я вас прошу… Нас сейчас весь подъезд слушает…»

1

Акá – старший брат; уважительное обращение к мужчине.