Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 74

* * *

Пооткрывала все окна. Пусть на улице осень, пусть замерзну, но пусть здесь перестанет вонять. Из трех рам пришлось выдирать гвозди, которыми она их давным-давно забила, но скобы были в порядке, возможно, благодаря тому, что нагрузки они почти не испытывали. Для спешки не было причин, времени у меня достаточно, пани Яребская возвращается лишь через три месяца.

Натянула свитер, села за стол и ничего не делала, просто сидела и вспоминала. Я не чувствовала ни капли жалости, только безграничное облегчение. Я с самого начала пообещала себе отнести цветы на могилу Райчика, когда такая могила появится.

Еще неделю назад меня мучили кошмары. В перспективе я должна была возвратиться сюда, страшно скоро, всего через три месяца. Возвратиться в тюрьму. Я уже давно задумывалась, не уехать ли за границу, куда-нибудь очень далеко, в Австралию например. Поначалу это было лишь мимолетным желанием, но потом я стала задумываться всерьез. Профессия у меня уже есть, иностранный язык знаю, я везде устроюсь. Удерживал меня здесь Бартек и ещё что-то, то ли какая-то дурацкая порядочность, то ли не менее идиотский трепет перед законом. Она меня вырастила, практически была моей опекуншей, а закон обязывает заботиться о пожилых родственниках, а также об опекунах. Значит, мне предстояло о ней заботиться! Волосы у меня на голове дыбом вставали, мне делалось дурно, я старалась об этом не думать, но все равно невольно возвращалась к этой мысли. Она на меня давила, душила, как облако пыли: налетит, окутает тебя, и не дохнуть, ни рта раскрыть. Опекать её, Боже праведный!..

Она притворялась, что становится немощной. Волочила ноги, держалась за мебель, требовала помогать ей вставать с кресла, сгибалась под тяжестью буханки хлеба. Делать для неё покупки уже давно стало моей обязанностью. Но я отлично видела её притворство и была уверена, что, когда никто не видит, она прекрасно передвигается. Однако она хотела связать меня по рукам и ногам, приучить к постоянной опеке за бедной старухой, она ещё больше растолстела и требовала, чтобы её обслуживали. Мне пришлось бы сюда вернуться, следить за домом, убирать, готовить, подносить ей все на блюдечке, не имея ни минуты отдыха, водить из комнаты в комнату, помогать одеваться, быть ей нянькой... И всегда находиться рядом, чтобы она могла смотреть на меня этим жутким взглядом василиска... Я с детства брезгала до неё дотрагиваться, сама мысль была невыносима, а от этого пристального взгляда у меня все внутри переворачивалось. И весь этот ужас должен был начаться уже через три месяца и продолжаться бесконечно. Она ничем не болела, несмотря на ожирение, капризничала, притворялась страшно слабой, чтобы сильнее досадить мне. Он могла прожить ещё лет пятнадцать, а может, и больше... Пятнадцать лет каторги.

И снова вернулось бы все то, что было раньше, моя прежняя жизнь. Проверки, конфискация моих вещей, её непрерывное присутствие, преследующие меня злые глаза, сопящее дыхание над ухом, ночные шорохи и шарканья, скандалы, выговоры, издевательства, укоры, и, возможно, она снова стала бы портить мою одежду, как когда-то...

Подружка отдала мне ленту для волос, думаю, из жалости. Сколько мне тогда было лет?.. Одиннадцать, кажется. Та лента была самой прекрасной вещью, которой я когда-либо владела, широкая, разноцветная... То, что она была немножко потрепанная, ничуть не умаляло моего восхищения. Тетка изрезала ленту ножницами уже на второй день...





Из остатков шерсти, валявшихся по всему дому, — это случилось позже, года два спустя, — я связала себе крючком шапочку с помпоном; цвета я всегда подбирать умела, и получилось замечательно. Надела я её всего один раз, вечером тетка принялась чистить ею кастрюли. Сроду она не чистила кастрюль, запущены были ужасно... Словом, шапочку на следующий день я смогла узнать только по помпону.

— Подумаешь, какое дело! — насмешливо сказала она. — Зачем тебе шапка, покрасоваться, может быть? Тоже мне королева красоты нашлась. Помпон остался, вон, взгляни, ничего с ним не сделалось. Можешь связать себе другую, а то посуду мыть нечем, тряпки так и летят.

И я должна была донашивать за ней старые растянутые свитеры...

Что я могла сделать?.. Она следила за каждым моим шагом, проверяла портфель, шарила в карманах, у меня не было даже собственной полки в шкафу. Даже потом, когда я переехала, она не оставила прежних привычек. Как-то в один из визитов я поймала её за обыскиванием моей сумки. Хорошо еще, из предусмотрительности я не положила в неё ничего такого, что тетка могла бы отнять, а потом устроить мне неприятности. Ощупывала мое пальто... Она не желала, чтобы я училась или работала. Несмотря на скупость, она отлично понимала, что денег ей хватит до конца жизни. Этими деньгами она и хотела меня удержать, чтобы у меня не было ни гроша, чтобы я должна была у неё просить, чтобы она могла меня ограничивать, помыкать мною, решать за меня, отказывать. Лишение меня всего доставляло ей патологическое удовольствие. Когда-то она запрещала мне выходить из дома, теперь могла лишить меня такой возможности, порвав, например, мою обувь. Все порвав, одежду тоже. В магазин ходила бы в домашних тапочках и каких-нибудь обносках. О работе не было бы и речи. Где мне было бы работать и как? А если бы и удалось что-нибудь сделать, то она немедленно бы все уничтожила!

И этот отвратительный воздух. Мерзкая вонь, жара, духота, здесь никогда не проветривали. Сколько раз она отпихивала меня от окна, оттаскивала за волосы, не могла же я с ней драться, что-то во мне запрещало это, я всегда помнила, что на пожилого человека нельзя поднимать руку. А если бы даже и подняла... Бог знает, что случилось бы, она была способна на все.

Здесь, в этой комнате, я и существовала, словно затравленный зверек, без права хотя бы ненадолго выходить из клетки. Здесь, в этой комнате, я сидела в углу спиной к телевизору, чтобы мне не видно было экрана, но так, чтобы ей видно было меня. Мне нельзя было повернуть головы, нельзя было читать, нельзя было ничего делать, впрочем, слабая лампочка, находившаяся рядом с теткой, давала мало света, а в моем углу было совсем темно. Я смотрела в стену, и во мне закипал безумный протест. Здесь, в этой комнате, она ударила меня по пальцам, когда, покончив с уроками, я по простоте душевной начала что-то рисовать, стараясь, чтобы она не заметила, но она углядела. Здесь, в этой комнате, она рассказывала гостям, которые, было время, приходили к нам, что у меня преступные наклонности и с меня нельзя глаз спускать. Я мочусь в постель, встаю иногда по ночам, иду на кухню и съедаю все лакомства, какие найду, я порчу вещи, царапаю ножом стол, меня невозможно ни на секунду оставить одну. Я подслушивала за дверьми. И зачем она это говорила, Бог знает. Но рассказывала она так, что все верили, я понимала это по реакции слушателей. Я была ребенком и очень переживала. Сейчас смешно вспомнить, но тогда я чувствовала себя униженной и опозоренной.