Страница 8 из 20
Никогда не забыть Дмитрия Николаевича Евгенова, который несколько лет спустя после нашей экспедиции 1974 года погиб в селевом потоке на юге Тувы (река Кадый) и над которым мы, молодые дурни, подсмеивались за его несолидный нрав и словоохотливость. Много всего было… Поэтому моё неупоминание остальных участников экспедиции не означает, что забыл. Не забыл. Всех помню. Всё помню…
К сентябрю посеребрило за ночь забарлычные высоты. Побелели они как по линейке, будто в вышине разлили жидкий азот и по древним перевёрнутым законам окунули в небо горы, и те сварились, протравились сединой.
Пришло время уезжать. Свет-Санна, Эдуард Леонидыч, Валя оставались, и даже собирались на лошадях по Барлыку. Я представлял, как Валя проснётся и, откинув полу палатки, увидит белёные инеем забарлычные высоты.
Эдуарда Леонидовича я с тех пор видел два раза мельком. Первый раз в Москве в Зоологическом музее. После Тувы Свет-Санна и Валя были переброшены на БАМ, и Паша пригласил меня на доклад их экспедиции, работавшей в районе Тынды. Много было рассказано и о местности, и о том, как страдала, бывало, тайга от стройки вообще и от браконьерящих строителей особо. После доклада Свет-Санны вышел небольшой человек с горящими глазами и высоко стоящей чёлкой и с жаром выступил, возмутясь, что отряд не воспрепятствовал браконьерству. Звали его трудно – Феликс Робертович Штильмарк. Помню, как опешили все и как Эдуард Леонидович выступил с попыткой оправдания отряда – именно попыткой выглядели его слова на фоне гневной речи Штильмарка.
Эдуарда Леонидыча я встретил несколько лет спустя съезжающим мне навстречу по эскалатору метро. Несмотря на мгновенную встречу глаз он меня, кажется, не узнал. Правда, помню всё как во сне – давно было…
А пока кончался август 1974 года. Стояла на Ирисовой поляне машина, ГАЗ-53, закиданы были спальники и матрасы в кузов. Эдуард Леонидыч крепко пожал мне руку, сказав: «Спасибо за работу» и так посмотрел в глаза, что всё существо моё жгуче отозвалось благодарностью. О том, как работать, я не задумывался – делал, как делалось.
Перевал напротив Мугур, где я впервые увидел Монгун-Тайгу сквозь винт Ан-второго, был глухо заложен облаками. Поэтому и выезжали через Монголию, сидя в кузове на полосатых матрасах и спальниках. Остановились в Монголии у озера Урэг-Нур, и помню, кто-то принёс османов, род центральноазиатской карповой рыбы. И ещё смешно проявился ехавший с нами пожилой рабочий в синей спецовке и с висячим малиновым носом. Звали его то ли Романыч, то ли Василич, уже не помню. В отрядах частенько бывает такой безобидный и вечно похмельный Романыч, над которым все потешаются.
Потом долго ехали по ущелью, пересекая монгольское продолжение Цаган-Шибэту. Высоко в ясном и глубоком небе кружило несколько десятков грифов и белоголовых сипов. Крылья их были необыкновенно широки. Откуда взялось такое скопление, мы так и не поняли. А на выезде в степь встретился монгольский караван. Передо́м шла древнейшая бабка с трубкой, выжженная и морщинистая, как окрестные горы. Помню смутное впечатление от седла – будто оно деревянное и расписное, с высоко и овально торчащей лукой. Потом дорога шла по огромной и плоской степи, изредка мы проезжали стоящие вдали юрты, а через какое-то время увидели с востока далёкое и почти миражное зеркало Убсу-Нур.
Обратно переезжали границу в Хандагайтах. Остановились у речушки, где под талиновым деревцем сидели мужики, один из которых протянул мне рыбинку: «Малосольный хариус. Пробуй». Долго ещё я повторял это сибирское словосочетание как заговор или строку из стихотворения. Нёс с собой через городскую жизнь, как ключ от увиденного, как надежду на возвращение. От Хандагайтов дорога шла на север и пересекала хребет западный Танну-Ола, не такой высокий, как Цаган-Шибэту, но спасительно поросший тайгой. С жадностью прожирал я глазами просторное и весёлое нагромождение треугольных сопок. Поначалу лиственничник шёл только по северам, но вскоре и все треугольники оказались покрытыми стройной и прозрачной смесью лиственницы, кедра и ёлки. В особо прекрасном месте у речки под лиственницами стояли армейские палатки и «ГАЗ-66», видимо, экспедиция.
Наконец перевалили Танну-Ола и долго ехали по степи на восток вдоль разнообразнейших хребтов и сопок, чувствуя, что приближаемся к цивилизации и заканчивается не только лето, но и целый пласт жизни. Разрывающей грусти и тоски я не ощущал, всё шло так же плотно – клинышка не вбить.
Из Кызыла ехали на автобусе. Неподалёку, едва поднялись в хребёт, сели ребята, человека четыре, с рюкзаками, в одинаковых выцветших штормовках. Один, видимо, начальник, запомнился особо – рослый парень, с широко расставленными глазами. Взгляд его пылал серым пламенем. «Колья нужны?» – требовательно упёрлись в меня стальные глаза. В руках у него была копчёная тренога от костра. Взгляд трепетал гордостью, упоением своей работой, её нужностью. В автобус их посадили, едва он пошевелил рукой. Видя наши восторженно-недоумённые глаза, сказал: «У нас такая работа. Что нас везде и подвозить, и поить, и кормить будут». Кто они были – топографы, геологи, не знаю. Но как хотелось иметь такую работу!
Спустя сорок четыре года мы с Павлом Рыльниковым собрались в Туву. Поехали на машине из Красноярска, куда Паша прилетел из Москвы. После 1974 года в Туве я был лишь раз зимой, и то в окрестностях Кызыла. Сейчас стоял конец июня. На окраинах Кызыл оказался совершенно прежним, а в центре неузнаваемо ухоженным, отстроенным. Каменные глаза гор смотрели из-за Енисея с новорóжденной силой… Жёлтые складки, тени, цепочки камней ещё сильнее лучили тайну.
Чудно устроена память. Гора Хайыракан (Священный Медведь) не доезжая Шагонара оказалась справа от дороги. Сорок четыре года назад, стоя на коленях на спальнике и держась за передний борт кузова, я заметил и хорошо запомнил эту зубчатую сопку, похожую не то на корабль, не то на кристалл из особого, белёсого минерала. Но в памяти она осталась удаляющейся не с той стороны дороги, где на самом деле располагалась. Всю жизнь Хайыракан стоял перед глазами зеркально. Ярчайшая гора эта была важной отметиной на нашем возвращении в Кызыл в 1974 году. Не то корона из беловатых треугольников, не то почки тянутся к синему азиатскому небу. Не то розетка горного молодила, каменной розы. Не то огромные птенцы каменного дрозда простирают к небу раскрытые свои клювы.
На Барлык давно отсыпана гравийная дорога, на которую мы и свернули, недоезжая Хандагайтов. К Барлыку двигались по речке Арзайты. Всё близилось и близилось место, снившееся столько раз, что не узнать, где вправду виденное, где начертанное измученной памятью. И где же он – зубчатый гребень Короны и антенная сеточка лиственниц по северам? Распадки по южную сторону, отворяющие новую даль? Пока только степной склон, светлая замша, с зябью, рябью, какая бывает, когда гора выбита козьими и овечьими копытами.
Барлык – это река, впадающая в Хемчик, приток Енисея, и питающая мой Енисей, а значит и меня. Барлык – это мечта и тайна, но сейчас мы вторгаемся в неё с изнанки, против шерсти.
Наконец въезжаем в Цаган-Шибэту. Мост, щит с надписью «Барлык», и Барлык – долгожданный, настоящий, то блестит, то теряется в месиве камней, следах какого-то сноса, селя. Мы едем всё глубже и глубже по клину ущелья, нас уже не выдернуть из этой рубанины, обжима, но всё равно не верится и страшно остановиться. Колёса, ощупавшие скальную гребёнку Алтая, Саяна, Забайкалья и Приморья, с азартом припадают к щебёнке Барлыка, вышаривают куски поровней, чтоб покатиться без тряски и дрожева…
Склоны как по линейке спускаются с небес, и вот нежнейшие лиственницы по северам, а над ними лиловые вершины со снежком по складкам. Скалы, то в косую насечку, то тёсаные накрест, будто перерубал кто-то неверную работу. И видна вдали гора, напоминающая Корону, но, видимо, какая-то другая – ведь таких гор много и в Саянах, и в Прибайкалье: когда будто на острых кольях навешена лиловая шкура, а провисы особенно выразительны – столько в них размаха, разлёта и тяжести. Хорошо, что до Короны далеко: ведь ещё вёрст полста до перевала, с которого откроется вид на Монгун-Тайгу, Алтай и Монголию…